Биографии Характеристики Анализ

Иеромонах Дамаскин (Христенсен) - Не от мира сего. Пролог

Не от мира сего

Жизнь и учение иеромонаха Серафима (Роуза) Платинского.

По благословению Высокопреосвященнейшего Августина, Архиепископа Львовского и

Галицкого

С разрешения и благословения игумена Германа (Подмошенского)

ТОГДА ПИЛАТ опять вошел в преторию, и призвал Иисуса, и сказал Ему: Ты Царь Иудейский? Иисус отвечал ему: от себя ли ты говоришь это, или другие сказали тебе о Мне? Пилат отвечал: разве я Иудей? Твой народ и первосвященники предали Тебя мне; что Ты сделал? Иисус отвечал: Царство Мое не от мира сего; если бы от мира сего было Царство Мое, то служители Мои подвизались бы за Меня, чтобы Я не был предан Иудеям; но ныне Царство Мое не отсюда. Пилат сказал Ему: итак Ты Царь? Иисус отвечал: ты говоришь, что Я Царь; Я на то родился и на то пришел в мир, чтобы свидетельствовать об истине; всякий, кто от истины, слушает гласа Моего.

Евангелие от Иоанна 18:33–37.

Предисловие

В России знают и любят о. Серфима (Роуза), и особенно те, кто не отошел от веры предков - Православия. Говорят, книги его меняют судьбы людей.

Один православный из США, пробывший несколько месяцев в России, рассказывает: «Как только узнавали, что я из Америки, непременно спрашивали, знаком ли я с о. Серфимом Роузом. Поразительно! Похоже, его знают все, даже дети. А его работы, равно и самое жизнь, полагают крайне важными для нынешнего возрождения Руси».

Упреждая дух безбожия, охватывающий современный мир, о. Серафим обращался к народу России не стыдиться своей древней веры, вселяющей силу и отвагу в борьбе. Он взывал к сердцам и душам, указывая, что не напрасны долгие годы гонений и страданий, что суть очищение.

Недавно монах из старинного русского Валаамского монастыря заметил: «Не было бы отца Серафима (Роуза) - мы бы не выжили».

Более 10 лет назад работы о. Серафима впервые попали из Америки в Россию. Кое‑что перевели, и нелегально машинописные странички полетели во все уголки страны. С наступлением более либеральных времен его произведения печатают не таясь, немалыми тиражами, как в журналах, так и отдельными книгами; о них рассказывают по радио и телевидению; их можно купить даже у торговцев в метро и на улице. И, вероятно, можно без преувеличения сказать, что он сейчас - самый известный православный писатель в России. Его портреты встречаются повсюду, а во вновь открывшейся Оптиной пустыни, в той самой келье, где старец Амвросий принимал Достоевского, Толстого и Гоголя, ныне помещена его фотография.

Знают и почитают его и в иных православных странах, до недавнего прошлого тоже находившихся под гнетом коммунистов. Вот что пишет один сербский монах: «Еп. Амфилохий - афонский молчальник и учитель сердечной молитвы - заметил однажды, что о. Серафим наделен редчайшим для простого смертного даром - даром духовного размышления».

ТАК КТО же этот человек, которого на сытом, свободном Западе знают лишь единицы, а в голодной страдалице России почитают миллионы? Кто этот проникновенный философ духа, точно вышедший из древнего патерика? Кто этот отшельник, избравший монашескую жизнь в пустыни, чье имя в России овеяно легендами?

Ответ прост: человек, ставший в Православии о. Серафимом - обычный, «стопроцентный» и, главное, честный американец. Вырос он в Южной Калифорнии, недалеко от Голливуда и

Диснейленда, в семье, где и слыхом не слыхивали о Православии (тем более русском). Мать желала сыну одного - преуспеянии в жизни, а отец - счастья.

Биография Евгения - отнюдь не рядовое жизнеописание, а пример того, как может всколыхнуться душа, затронь Господь самую трепетную ее струнку - чувство праведности.

Врожденная честность - движитель праведности - и помогла о. Серафиму пробить брешь во мраке сегодняшней жизни не только для своих сограждан, но и для людей в далеких заморских странах, порабощенных коммунизмом.

С «младых ногтей» восстал он против главенства в западной жизни сугубо мирских, материальных ценностей, сухой расчетливости, против бездушного, неглубокого и невнимательного отношения к человеку. Его протест совпал с бунтарскими настроениями передовой интеллигенции, богемы и битников, т. е. тех, кого впоследствии прозвали поколением «сердитых молодых людей». Он тоже изведал и неприкаянность, и отчаяние, и нигилизм, и неприятие существующих законов. Но, в отличие от других, не впал в жалость к самому себе и не стал бежать действительности - помешали ему честность, прямодушие, готовность поступиться своим благополучием, т. е. черты, свойственные простому американскому парню. Они же не дали найти ему духовной пристанище в экзотическом буддистском «просветлении». Страждущая душа не утолилась, но лишь когда Господь явил Себя будущему о. Серафиму, в чутком сердце того произошел поворот от новомодных бунтарских настроений к древнему, апостольскому православию. Придя же к нему окончательно, он не задумываясь порвал все связи с внешним, суетным миром, в том числе и с чиновничьим церковным мышлением. И все ради того, чтобы познать и почувствовать суть истинного, не от мира сего, христианства. Он проторил путь и для других американцев, внемлющих исконно американскому зову к праведности.

Но есть и еще одна черта о. Серафима, особенно дорогая сердцу православных христиан, томившихся за «железным занавесом». Он знал, что означает страдание, и умел страдать, по свидетельству его многолетнего сотаинника в монашестве. Познав силу искупительного страдания, явленную на примерах современных мучеников и исповедников он сознательно избирает тот же путь и не только внешне, через тяготы монаха–отшельника, но и внутренне, «болезнованием сердца» - отличительный признак христианской любви. Прежде он страдал, не в силах обрести Истину, теперь же - во имя Истины.

Я, автор этих строк, - духовное чадо о. Серафима. Его стараниями я возвратился в лоно Христовой любви. Я, как и о. Серафим, не удовольствовался наносным, поверхностным христианством, которое предлагает современное общество. Как и он, я подпал влиянию молодых в ту пору бунтарских течений, а потом так же свернул на тропу буддизма. Не укажи мне о. Серафим единственно верного пути - пламенным мечом страдания за истину, уничтожающим все препятствия, чинимые нашим западным миропониманием, - я бы, подобно большинству сверстников, продолжил бесцельное существование, исполненное «тихого отчаяния». Или, поддавшись духу времени, избрал бы какое‑нибудь новомодное верование, «удобное» душе.

В скромной монастырской церкви у гроба о. Серафима, глядя на излучающее свет и покой лицо почившего, я не сдерживал благодарных слез: ведь это он открыл мне Истину - бесценное сокровище, ради которого стоит отказаться от всего мирского сребра и злата.

Пишу я эти строки 10 лет спустя после его кончины. Как много успел сделать о. Серафим за столь короткую (всего 48 лет) жизнь, которая повлияла на жизни миллионов людей, в том числе и мою.

Человек этот - не благородный сын именитого рода. Он простолюдин, но тем не менее истинно благороден.

ПРАВОСЛАВНЫЙ иеромонах Серафим Роуз слывет первым из сынов Америки, кто связан с древней святоотеческой верой. Родился он в Сан–Диего, обычном калифорнийском городе, в обычной, среднего достатка, протестантской семье. Нарекли его Евгением, т. е. «благородным».

Деды его и бабки - выходцы из Европы. По материнской линии - из Норвегии: деда. Джона Христиана Холбека, привезли в США 13–летним подростком, а бабушка, Хельма Хеликсон, шведка по национальности, появилась здесь трех лет от роду. Холбеки и Хеликсоны обосновались в маленьком городке Две Гавани, что в штате Миннесота. Хельма и Джон выросли, познакомились и в 1896 году поженились. Джон работал бурильщиком на алмазных копях, потом занялся фермерством. В семье родилось пятеро детей. Средней дочке Эстер, появившейся на свет в 1901 году, и суждено было стать матерью Евгения.

Выросла она на маленькой ферме (отец по дешевке купил землю «пни да кочки», как сам он говаривал). Чтобы очистить участок, он даже использовали динамит. Доход ферма приносила небольшой, а семья росла, и Джону приходилось вечерами подрабатывать в городе. Позднее он завел коров и стал развозить по домам молоко.

Не от мира сего

Жизнь и учение иеромонаха Серафима (Роуза) Платинского.

По благословению Высокопреосвященнейшего Августина, Архиепископа Львовского и

Галицкого

С разрешения и благословения игумена Германа (Подмошенского)

ТОГДА ПИЛАТ опять вошел в преторию, и призвал Иисуса, и сказал Ему: Ты Царь Иудейский? Иисус отвечал ему: от себя ли ты говоришь это, или другие сказали тебе о Мне? Пилат отвечал: разве я Иудей? Твой народ и первосвященники предали Тебя мне; что Ты сделал? Иисус отвечал: Царство Мое не от мира сего; если бы от мира сего было Царство Мое, то служители Мои подвизались бы за Меня, чтобы Я не был предан Иудеям; но ныне Царство Мое не отсюда. Пилат сказал Ему: итак Ты Царь? Иисус отвечал: ты говоришь, что Я Царь; Я на то родился и на то пришел в мир, чтобы свидетельствовать об истине; всякий, кто от истины, слушает гласа Моего.

Евангелие от Иоанна 18:33–37.

Предисловие

В России знают и любят о. Серфима (Роуза), и особенно те, кто не отошел от веры предков - Православия. Говорят, книги его меняют судьбы людей.

Один православный из США, пробывший несколько месяцев в России, рассказывает: «Как только узнавали, что я из Америки, непременно спрашивали, знаком ли я с о. Серфимом Роузом. Поразительно! Похоже, его знают все, даже дети. А его работы, равно и самое жизнь, полагают крайне важными для нынешнего возрождения Руси».

Упреждая дух безбожия, охватывающий современный мир, о. Серафим обращался к народу России не стыдиться своей древней веры, вселяющей силу и отвагу в борьбе. Он взывал к сердцам и душам, указывая, что не напрасны долгие годы гонений и страданий, что суть очищение.

Недавно монах из старинного русского Валаамского монастыря заметил: «Не было бы отца Серафима (Роуза) - мы бы не выжили».

Более 10 лет назад работы о. Серафима впервые попали из Америки в Россию. Кое?что перевели, и нелегально машинописные странички полетели во все уголки страны. С наступлением более либеральных времен его произведения печатают не таясь, немалыми тиражами, как в журналах, так и отдельными книгами; о них рассказывают по радио и телевидению; их можно купить даже у торговцев в метро и на улице. И, вероятно, можно без преувеличения сказать, что он сейчас - самый известный православный писатель в России. Его портреты встречаются повсюду, а во вновь открывшейся Оптиной пустыни, в той самой келье, где старец Амвросий принимал Достоевского, Толстого и Гоголя, ныне помещена его фотография.

Знают и почитают его и в иных православных странах, до недавнего прошлого тоже находившихся под гнетом коммунистов. Вот что пишет один сербский монах: «Еп. Амфилохий - афонский молчальник и учитель сердечной молитвы - заметил однажды, что о. Серафим наделен редчайшим для простого смертного даром - даром духовного размышления».

ТАК КТО же этот человек, которого на сытом, свободном Западе знают лишь единицы, а в голодной страдалице России почитают миллионы? Кто этот проникновенный философ духа, точно вышедший из древнего патерика? Кто этот отшельник, избравший монашескую жизнь в пустыни, чье имя в России овеяно легендами?

Ответ прост: человек, ставший в Православии о. Серафимом - обычный, «стопроцентный» и, главное, честный американец. Вырос он в Южной Калифорнии, недалеко от Голливуда и

Диснейленда, в семье, где и слыхом не слыхивали о Православии (тем более русском). Мать желала сыну одного - преуспеянии в жизни, а отец - счастья.

Биография Евгения - отнюдь не рядовое жизнеописание, а пример того, как может всколыхнуться душа, затронь Господь самую трепетную ее струнку - чувство праведности.

Врожденная честность - движитель праведности - и помогла о. Серафиму пробить брешь во мраке сегодняшней жизни не только для своих сограждан, но и для людей в далеких заморских странах, порабощенных коммунизмом.

С «младых ногтей» восстал он против главенства в западной жизни сугубо мирских, материальных ценностей, сухой расчетливости, против бездушного, неглубокого и невнимательного отношения к человеку. Его протест совпал с бунтарскими настроениями передовой интеллигенции, богемы и битников, т. е. тех, кого впоследствии прозвали поколением «сердитых молодых людей». Он тоже изведал и неприкаянность, и отчаяние, и нигилизм, и неприятие существующих законов. Но, в отличие от других, не впал в жалость к самому себе и не стал бежать действительности - помешали ему честность, прямодушие, готовность поступиться своим благополучием, т. е. черты, свойственные простому американскому парню. Они же не дали найти ему духовной пристанище в экзотическом буддистском «просветлении». Страждущая душа не утолилась, но лишь когда Господь явил Себя будущему о. Серафиму, в чутком сердце того произошел поворот от новомодных бунтарских настроений к древнему, апостольскому православию. Придя же к нему окончательно, он не задумываясь порвал все связи с внешним, суетным миром, в том числе и с чиновничьим церковным мышлением. И все ради того, чтобы познать и почувствовать суть истинного, не от мира сего, христианства. Он проторил путь и для других американцев, внемлющих исконно американскому зову к праведности.

Но есть и еще одна черта о. Серафима, особенно дорогая сердцу православных христиан, томившихся за «железным занавесом». Он знал, что означает страдание, и умел страдать, по свидетельству его многолетнего сотаинника в монашестве. Познав силу искупительного страдания, явленную на примерах современных мучеников и исповедников он сознательно избирает тот же путь и не только внешне, через тяготы монаха–отшельника, но и внутренне, «болезнованием сердца» - отличительный признак христианской любви. Прежде он страдал, не в силах обрести Истину, теперь же - во имя Истины.

Я, автор этих строк, - духовное чадо о. Серафима. Его стараниями я возвратился в лоно Христовой любви. Я, как и о. Серафим, не удовольствовался наносным, поверхностным христианством, которое предлагает современное общество. Как и он, я подпал влиянию молодых в ту пору бунтарских течений, а потом так же свернул на тропу буддизма. Не укажи мне о. Серафим единственно верного пути - пламенным мечом страдания за истину, уничтожающим все препятствия, чинимые нашим западным миропониманием, - я бы, подобно большинству сверстников, продолжил бесцельное существование, исполненное «тихого отчаяния». Или, поддавшись духу времени, избрал бы какое?нибудь новомодное верование, «удобное» душе.

В скромной монастырской церкви у гроба о. Серафима, глядя на излучающее свет и покой лицо почившего, я не сдерживал благодарных слез: ведь это он открыл мне Истину - бесценное сокровище, ради которого стоит отказаться от всего мирского сребра и злата.

Пишу я эти строки 10 лет спустя после его кончины. Как много успел сделать о. Серафим за столь короткую (всего 48 лет) жизнь, которая повлияла на жизни миллионов людей, в том числе и мою.

Посвящается памяти Я.Л. Либермана

С натуры

Поезд, торопливо шумя и пыхтя, в облаках пара остановился у дебаркадера Самары.

Молодой еврей, худой, в порванном, заношенном пальто, озабоченно выскочил из вагона третьего класса.

Либерман, - окрикнул его знакомый приятель, - вы что?

Слушайте, правда, что теперь в городе…

И Либерман назвал фамилию одного писателя.

Он в городе, но он сегодня с этим же поездом уезжает.

Что же мне делать? - растерянно спросил Либерман.

Знакомые пошли по платформе.

Да вот он…

И знакомый Либермана показал на группу у вагона первого класса.

Там в центре стоял пожилой блондин с ленивыми, ласковыми глазами и устало слушал тех, кто окружал теперь его.

Либерман стоял и смотрел, не сводя глаз с того, для кого он приехал.

Как же мне быть?

Красивые, задумчивые глаза Либермана вспыхнули, он радостно проговорил:

Ах, да вот…

Не докончив, он побежал в кассу, взял (на четыре станции дальше билет и возвратился удовлетворенный на платформу.

Знакомый Либермана уже исчез.

Писатель по-прежнему стоял у вагона первого класса со своими знакомыми.

Либерман нервно ходил по платформе. Радостное чувство охватывало его: через несколько минут тронется поезд, и он, наконец…

Как он заговорите ним, что он ему скажет?.. Что он подумал о его, Либермана, последнем письме?

И Либерман судорожно опять подходит к часам, смотрит и торопит их своим взглядом.

Еще медленнее потянулось время между вторым и третьим звонками. Казалось, ни у кого не хватит терпенья, и все провожающие разойдутся.

Все ожили и торопливо в последний раз жмут руки, целуются, кричат, машут шляпами.

Либерман видит в окно провожавшую писателя группу. Такие же равнодушные и скучные, как остальные… Как хорошо, что этот поезд убегает уже от них и от всех, от всего этого скучного коммерческого города.

Либерман задумчиво смотрит в окно: бедные люди, им закрыты иные радости жизни… жить для того только, чтобы есть, пить, спать, думать о том только, чтобы и завтра есть, пить и спать… и какой маленький уголок жизни уделяют они себе! Жалкая свинья, что роется там, под проносящимся теперь мимо забором, она тоже сосредоточила всю свою энергию на том, чтобы рыться в отвратительном гное навоза, и никогда не поднимет своих глаз к тому небу, которое над ней… к этому весеннему нежному небу, охваченному огнем заката, к этим ярким облакам, что горят теперь, то и дело меняя свои произвольные образы…

«Теперь пора», - очнулся Либерман, и сердце его мучительно екнуло.

Машинально застегиваясь, он пошел из вагона в вагон, пока не вошел в коридор первого класса.

Он заглянул в купе, где сидело несколько человек, в том числе и писатель.

Он отошел и опять заглянул.

Его худая, грязная, подозрительная фигура, бледное, истощенное лицо, взволнованные глаза обратили на себя внимание, и один из сидевших, когда опять Либерман заглянул, грубо спросил:

Вам чего?

Извините пожалуйста… здесь… И Либерман назвал фамилию.

Писатель, недоумевая, поднялся и смотрит на Либермана.

Либерман…?

«Либерман, Либерман…» - напряженно завертелось в голове писателя. Он вспомнил две рукописи, которые передал ему доктор, - «Горе старой Рахили» и еще какая-то… Так вот этот оригинал, обращавшийся к нему с письмами, начинавшимися всегда словами: «Дорогой учитель и писатель!»

Очень приятно…

И писатель, осторожно выбравшись из купе, вышел в коридор.

Ах, я так рад вас видеть, так рад…

Либерман волновался, потирал руки и смотрел ласково, любовно на плотного блондина.

Блондин в это время с деловым видом нехотя осматривался и говорил:

Где ж нам поговорить? Вот разве здесь, у входа…

Либерман не слышал. Он заговорил о своем последнем письме. Он извинялся: письмо, конечно, глупое, - он очень волновался… Он сам понимает это очень… Ах, он так рад, что теперь он, наконец, видит…

Писатель снисходительно вежливо перебил его.

Я прочел обе ваши рукописи. Несомненно талантливо и ярко там, где вы пишете знакомую вам жизнь… Простой еврей у вас выходит прекрасно, но когда по поводу его мировоззрений вы начинаете разъяснять читателю, что он, простой еврей, неверно думает, тогда это… Вы хотите удивить читателя вашим развитием, ко вы забываете, что развитее читателя нет человека в мире… Вы его не учите, и он не позволит вам себя учить.

Либерман перебил и проговорил:

Ах, это совершенно верно… Я совершенно понимаю, что вы хотите сказать… Ах, это так важно…

Либерман с удовольствием прищурился. Блондин смерил глазами молодого, пылкого человека, которого точно жег какой-то внутренний огонь.

Я, знаете, - говорил между тем Либерман, - помощник провизора. Знаете, ведь я так, самоучкой… Я год тому назад еще и по-русски говорить не умел…

Да, язык у вас очень неправильный…

Ах, я знаю. Знаете, я теперь учусь очень много-Только, знаете, так трудно и некому указать, что и как…

Вы где живете?

Я живу возле Абдулино… в деревне, знаете… маленькая аптека…

Либерман вспомнил, что через неделю надо платить за эту аптеку аренду, вспомнил, что надо непременно в Самаре достать денег, сделал гримасу и спросил:

Пожалуйста, скажите мне откровенно: могу я быть писателем?

Блондин не сразу ответил.

Талант писателя у вас есть и теперь… Но, откровенно вам скажу, этого мало…

И лицо Либермана так болезненно сжалось, что писателю жалко его стало.

Вот что… если позволите, я попробую переделать вашу рукопись «Горе старой Рахили».

Ах, пожалуйста!

И пришлю вам на одобрение.

Зачем? И тогда, вы думаете, это может быть напечатано?

Я постараюсь.

А когда?

Не раньше, во всяком случае… недели.

Ну что ж…

Либерман питал слабую надежду: доктор гнал его на юг лечиться, - на эти деньги он и хотел ехать.

«Ну, поедем осенью».

Попробуйте вы вот как… - заговорил опять блондин. - Пишите вы из еврейского быта, но так, чтоб нельзя было и догадаться, что пишете это вы, а не тот самый простой еврей… Вот как у Короленко: он пишет теперь «Без языка»… там только польские крестьянки и крестьяне думают и говорят по-своему, и им нет никакого дела до того, как подумают об этом… Так и вы, возьмите человека, который ниже вас в умственном развитии, и пишите так, чтобы и не догадались, что это вы - образованный автор - пишете… Попробуйте так написать что-нибудь… Я думаю, тогда лучше пойдет дело…

Я попробую… Я буду писать об наших евреях. Знаете, у нас часто считают, что как еврей, так уж и плохой человек… Знаете, это ведь совсем, совсем неверно… Я знаю хорошо, очень хорошо таких евреев. Старые, - они как-то за свою веру держатся, и тут худого нет! А молодые, знаете, евреи, - они хотят образоваться, хотят… Господи, если я буду писатель…

Либерман глубоко вздохнул.

Я все это так напишу… И это будет хорошо, потому что все это такая правда… И, знаете, нет ничего больше, как правда на свете… И как трудно, знаете, нам, бедным евреям… Боже мой! Смеяться можно… всегда смеешься, а сердце болит…

Либерман покраснел от напряжения и заговорил еще взволнованнее:

Извините, пожалуйста, - я так прямо все говорю, я так рад, что могу говорить с вами… Это такое удовольствие говорить с образованным человеком… У нас в деревне только нищие, мужики… Только придет, - расстроит… Я и доктор у них, и лошадь и корову лечи… Простые, добрые люди… Книжки я им даю… Извините, пожалуйста, я вам все не то говорю… Ах, как вы меня обрадовали!..

И Либерман, восторженный, радостный, говорил и говорил. Казалось, вот-вот он улетит.

Вы что же это нарочно, чтоб поговорить со мной, поехали? - спросил его блондин.

Да… Ну, это ничего…

А как же вы назад?

Я доеду до скрещения…

Это где?

В Сызрани.

Ах, нет, зачем же… Неужели нельзя раньше?..

Зачем раньше? Я с удовольствием… Поезд в это время подходил к Кряжу.

А это что за поезд стоит? - показал блондин на товарный поезд. - Он в Самару идет?

Я не знаю…

Пойдем узнаем… Если в Самару, - вы с ним и возвращайтесь назад… Нет, нет… Мне совестно… Мы обо всем переговорили!.. Едет с нами и инженер: мы все это устроим…

И Либерман уже через несколько минут, устроенный на площадке товарного вагона, провожал глазами уходивший пассажирский поезд.

В дверцах первого класса кланялся писатель и смотрел на растерянную, не от мира сего, фигуру молодого еврея.

Писатель крикнул ему на прощание:

Пишите же с богом и присылайте написанное… Пойдет дело…

«Пойдет дело! Какое это счастье!» - и Либерман с ощущением этого счастья блуждал глазами кругом.

И его поезд тронулся.

Небо было теперь красное; на скале в облаках сидел какой-то старик и смотрел с обрыва в огненную даль.

Исчез и старик: только лира повисла, огненная маленькая лира в позолоте догорающего дня.

А на другой день в Самаре было столько хлопот.

Либерман искал денег и не нашел - ни за аренду, ни Белякову, местному зажиточному крестьянину; опять ничего не привезет он для уплаты своего долга. И доктор опять настоятельно гнал его на юг. Все это угнетало, но рядом со всеми этими невзгодами, рядом с знакомой четырехлетней тяжелой болью в груди, с бессонными ночами, лихорадками и потом ярко горела в его душе все та же радость вчерашнего дня.

Чудные минуты: эта тишина степи, замирающий гул поезда, площадка вагона, и даль, и воспоминания, и разговоры, и будущее…

«Какой он здоровый, богатый», - думал иногда Либерман о писателе и опять вспоминал еще и еще из их разговора.

Да, да, он теперь знает, что и как он напишет… Ах, бог с ним - с богатством, скорее бы добраться до своей деревни… Только вот эти долги… Перед отъездом он заехал к своим друзьям и, радостный, рассказал о своем счастье.

Он - писатель!.. На него смотрели серьезно и с уважением.

Осенью я поеду на юг… Ах, теперь все ничего: когда у человека счастье, у него вырастают крылья… Теперь я буду учиться, работать… Через два года я буду держать гимназический экзамен… Мне пора…

И он поехал на вокзал.

Надо было еще заехать в аптеку. Пришлось и там выпрашивать разных лекарств для своей аптечки, пока, наконец, согласились дать в долг… Ах, эти долги… Все это пустяки, не в этом счастье… В душе все тот же огонь и радость.

Либерман попал на поезд перед самым отходом его… И его охватили сразу суматоха, крики, суета… Толпа мечется… Где-то в дырявом кармане пальто застряла последняя трехрублевка… Неужели потерял?!. Ах, вот она!.. Скорей билет… Но нестерпимый судорожный прилив кашля захватил так жестоко… Кто-то грубо толкнул… Опять толкнули… Нет, надо присесть… А время не ждет… Скорей, скорей сразу откашляться… Мимо бежали и смотрели на высокую и худую фигуру Либермана, который, согнувшись, кашлял и задыхался; расстегнутые полы пальто его разошлись… О, как глубоко потянуло в грудь вдруг воздух… глубже, глубже, не удержишь больше, точно прорвалось вдруг что-то. Неужели конец?! Неужели неизбежная для всех, но всегда для всех неожиданная смерть?! О, как мучительно тяжело там, в груди, как ярко в отлетающем сознании что-то замирает… Да, да, смерть - и конец всему… Нет, нет, - не конец: то живое, что было в нем, останется в его делах…

Рука Либермана все по-прежнему держалась за стол, в другой он держал сверток с лекарствами, бледное, неподвижное лицо откинулось на спинку дивана; публика все бежала мимо, и в этом водовороте жизни мертвый Либерман сидел один спокойный и так смотрел своими удовлетворенными, точно вдруг познавшими вечную истину глазами на всех этих бегущих и мятущихся, как будто говорил:

«Спешите, спешите, тени земли, но истина не во мне и не в вас, а в том, что переживет нас, в том деле, которому служим мы до последнего нашего вздоха».

Христос воскрес, милый читатель! И да торжествует святое дело, которому служил до последнего мгновения бодрый, желавший только любить и работать для всех Яков Львович Либерман.

Не от мира сего

…Я пришёл на крышу крепости в полном одиночестве и с бутылкой вина. Отсюда был прекрасный вид на заснеженную долину. Как нам сказал один из стражников, зима в этом году началась слишком поздно, но многие поселения уже были в снегу по самую крышу! В принципе, мне было не очень интересно, но диалог постарался поддержать. Хотя сам и не знаю зачем. Усмехнувшись, я отпил из бутылки и поморщился. Холодная жидкость обожгла горло и я закашлялся.

Сзади меня раздались шаги и я огляделся через плечо. Открылась дверь и на крышу вышел Царь. В правой руке он держал факел, а левой придерживал дверь, пока выходил.

Как я и думал! - воскликнул он и подошёл ко мне. - Что ты тут делаешь?

Как видишь, пью. А ты что тут делаешь?

Пришёл за тобой. Можешь называть меня мамочкой. Идём отсюда! - друг взял меня за руку и потащил к выходу.

Нет. Я тут постою, а ты можешь идти, - совершенно спокойно сказал я и отвернулся, глядя на ночное небо.

Наступила тишина и никто из нас не пытался прервать её. Где-то внизу слышались приглушённые голоса и смех людей, ржание лошадей, стук копыт об камни. Слабый холодный ветер забирался за ворот куртки. Но я даже не пошевелился, чтобы поправить куртку.

Сано забрал из моих рук бутылку и вылил остатки прямо с крыши. Взглядом проводив в последний путь напиток, я выдохнул и взял факел.

Как думаешь, Пауль одумается? - тихо спросил Царь.

Надеюсь на это. У него есть целая неделя.

А что потом?

В смысле?

Что будет семи дней, если он не одумается? Ты же не на полном серьёзе ринешься в самый центр?

Кто знает… Может вернёмся? Становится всё холоднее.

Да, идём.

Потушив факел в небольшом сугробе, который успел за некоторое время образоваться на крыше, мы спустились вниз…

Всеволод Кальян

Глава 2

Александр Царь

Я стоял на балконе и смотрел на ночное небо. Множество звёзд складывалось в причудливые созвездия и покрывали тёмное небо. Огромная луна светила на поляну перед замком и на деревья. Примерно было за полночь, но я не мог уснуть. Сегодня был ужин с императрицей. Нас с Кальяном расспрашивали. Как мы сюда попали и всё в таком духе. После ужина Всеволод подошёл к Карлу и спросил насчёт того, сможем мы ли попасть обратно в наш мир. Вы уже знаете ответ? Да, мы не сможем вернуться.

Александр, вы не спите? - в дверь постучала одна из служанок и приоткрыла её.

Нет. Что-то случилось?

Нет, что вы. Всё хорошо. Просто я подумала что, - она замялась и опустила глаза. - Я подумала что вы можете рассказать нам про свой мир.

Я? А почему не К… В смысле Всеволод.

А его забрали стражники. Вы же не против? - с надеждой спросила девушка.

Конечно не против, - я натянул улыбку и подошёл к ней.

Раньше я говорил что коридоры в нашем универе бесконечны, так вот, я был не прав, ибо в этом замке (ну или дворце) бесконечные коридоры. Пока мы шли, я увидел на стенах портреты людей и вроде не только людей. Ведь у нас не может быть таких заострённых ушей. Да и кошачьих глаз не может быть.

Стой, я так и не узнал. Как тебя зовут? - где бы ты ни был, вежливость прежде всего.

Ой! Совсем забыла, - девушка остановилась и повернулась ко мне. - Моё имя Росана.

Очень приятно познакомится, - я взял её ладошку и поцеловал. - Росана.

У девушки порозовели щёчки, она опустила глазки и поспешно отвернулась.

А мы скоро придём?

Мы почти на месте.

Росана прошла ещё немного вперёд, и повернула налево и я направился за ней. Девушка открыла дверь и зашла.

Комната в которую мы пришли, была большой, но уютной. И тут было много женщин, очень много.

Добрый вечер, Александр! - заворковали они.

Можно просто, Царь, - приятно то как.

Царь, а вы уже знаете зачем вы сюда пришли? Может, уже расскажите? Нам любопытно.

Я не стал долго томить и присел на диван. Что же им такое рассказать? Они посмотрели на меня выжидающим взглядом и я спросил:

А что вы хотите услышать?

Моду… - несмело выкрикнула одна из девиц и мигом умолкла.

Уж точно не мода, ибо я в этом не шарю. Ой, то есть не разбираюсь. Может что-то другое?

Женщины переглянулись и стали спорить. Я же их не слушал, а под шумок съел наверное пол-тарелки клубники. Или земляники? Или ещё что-то. Просто путаю их постоянно.

Мы решили, - бойко сказала синеволосая девушка. - Расскажи нам просто про свой мир. Что захочешь.

Окей, - ответил я с забитым ртом. - Давайте я вам расскажу про своё детство и Кальяна.

Я старался вспомнить все позорные моменты из жизни Всеволода, но получалось так, что я рассказывал и про свои. Например когда мы гостили у моей бабушки в деревне, то мы пошли тогда купаться. Я, Кальян, Серый, Тоха и ещё какой-то пацан, но я его не помню. Так вот, мы не поделились конфетами с девчонками и ушли. Они обиделись до такой степени, что пока мы купались, спёрли всю нашу одежду. Но оставили один носок. О был моим. А в ветер с мокрыми плавками не погуляешь, пришлось снимать их и прикрываться лопухами. Но зато, мы стали индейцами.

После того как я рассказал эту историю, то заметил что многие девушки краснели. От смеха…

Следующей историей было про то, как на меня упал аквариум с пауками (не ядовитыми) и как после этого я стал бояться пауков. И ещё много чего я рассказал.

Так вот, после того как нас поймали, то заставили извиниться перед той девушкой. Я конечно же попытался извиниться, но я засмеялся и убежал. После этого, меня нашёл Кальян и от… Ой, простите дамы.

А вы всё-таки извинились?

Неа. Говорю же, я убежал, а Кальян остался там…

Знаешь как мне досталось? - спросил тот самый Кальян и я повернул голову.

Да ладно ты, подумаешь.

Всеволод подошёл к нам и присел на табурет.

Знаешь как мне было стыдно? Он отчитывал только меня. А хотя это ты кинул в неё червяка и её стошнило, на другую девчонку. - Кальян засмеялся.

На самом деле, это не вся история, ну так как тут девушки, то я всё не стал рассказывать. Да и Всеволод тоже. Мало ли какие у них тут моральные устои.

Мы просидели ещё некоторое время и пошатываясь, пошли обратно. Я в одну сторону, Севка в другую. Пожелав спокойной ночи, точнее уже утра, мы пошли спать.

В моей комнате меня ожидал сюрпрайз, под названием кот. Но котик не простой, а большой и чёрный с белыми пятнами. Он лежал на ковре и мыл свою лапу. Посмотрел на меня своими зелёными глазами и продолжил своё дело.

Кис-кис. Иди сюда. - я осторожно подошёл к котику и присел.

Он так же продолжал мыть лапу и бить по полу массивным хвостом. Ну была не была. Я натянул рукава и осторожно взял животное и как назло, он замурлыкал. Вот же блин! И ещё так жалобно посмотрел на меня.

Ладно, оставайся.

Я отнёс его на кровать и вздохнул. Блин, ночь без сна не прошла без следа. У меня болели глаза и стучало в висках. Как же мне плохо то. Надеюсь и тебе Кальян не лучше. Я хороший друг. По мне видно.

Осторожно подвинул котейку, я прилёг на той части кровати, которую мне оставил котик. Спасибо, о великодушный! За это я положу на тебя свои уставшие конечности.

Всеволод Кальян

Я вчера впервые попробовал кальян и зря. Ибо почему-то у меня болели лёгкие и ещё из-за дыма я ничего не видел. Так зрение минусовое, а ещё и дым (или пар?). От сигарет мне не так хреново.

Ещё? - спросил Карл.

А потом я очутился в комнате с женщинами и Царём. Да блин, даже в другом мире вокруг него целый гарем! Мне бы так! Да ладно, шучу я. Просто из-за моего вечно недовольного лица, ко мне уже боятся подходить. Ну я бы тоже к такому человеку не подошёл бы. Вот. Какая "высокая" у меня самооценка.

Рябинин допросил пятерых свидетелей и чувствовал себя физически опустошённым, словно побывал в лапах громадного паука. Казалось бы, следователь должен наполняться информацией. Но добытые сведения не стоили затраченных сил и были нужны только для дела - к знаниям о человеке они ничего не прибавляли. Преступление совершилось из-за людской склоки. Подобные дела Рябинин не любил и с удовольствием брался только за те, которые порождались человеческими страстями.

Часы уже показывали четыре. Всё-таки он хорошо поработал, распутав клубок мелочных дрязг и сплетен, который мешал людям не один год. Теперь не хотелось ни думать, ни делать ничего серьёзного - только о чепухе и чепуху. И хотелось тишины, следователю на его работе захотелось тишины…

Он вытянул под столом ноги, распахнул пиджак и снял очки. Мир совсем успокоился: потерял чёткие грани стальной сейф, оплавились углы двери, стал шире стол, и белый вентилятор расплылся в загадочный цветок. Счастливое состояние опустилось на Рябинина. Но оно опустилось с тихой грустью. Так уж бывало у него всегда: где намёк на умиротворённость, там незаметно и вроде бы в стороне появлялась грусть, как зарница в тихий вечер.

Рябинин не верил в тишину. Да и какой мир на его работе… Приходилось воевать с плохим в человеке, а эта война самая трудная. Он верил, что люди скоро покончат с мировыми и локальными войнами и тогда объявят беспощадную войну своим недостаткам. И эта война будет последняя. А пока он должен сидеть в своём кабинете-окопе. Только иногда душа вдруг отключалась от работы. Тогда приходила грусть - это душа ещё помнила, что есть иная жизнь, не в кабинете-окопе. Но для себя Рябинин в такую жизнь не верил.

Зазвонил телефон.

Он надел очки и снял трубку. Торопливый женский голос спросил:

Батоны по тринадцать копеек завозить?

Подождите, - весело сказал Рябинин. - Вы не туда попали.

Эти тринадцатикопеечные батоны слизнули и покой, и грусть. Жизнь кипела, да и его сейф был набит неотложными и отложенными делами. Но сейчас Рябинин с удовольствием поколол бы дров, поносил бы воды или покопал бы землю, как это делал в юные годы; с удовольствием нагрузил бы тело, оставив мозг в праздности.

Опять затрещал телефон. Он медленно взял трубку - его номер отличался на единицу от какой-то булочной, поэтому частенько звонили насчёт сухарей и косхалвы.

Батоны по тринадцать копеек…

Да вы неверно набираете, - перебил Рябинин.

А куда попадаю?

Совсем в другую организацию.

Если не секрет, в какую?

Не секрет. В прокуратуру.

А вы прокурор?

Нет, следователь.

Всю жизнь мечтала познакомиться со следователем, - жеманно сообщил голос, сразу потеряв хлопотливость.

Считайте, что ваша мечта сбылась.

Это же заочно… А вы симпатичный?

Нет, я в очках.

А по телевизору следователи всегда симпатичные и без очков.

Меня поэтому по телевизору и не показывают, - признался Рябинин, - Девушка, батоны-то по тринадцать копеек ждут? Всего хорошего!

Он положил трубку и улыбнулся: девчонка, наверное, диспетчер, тоже к концу дня устала, и ей тоже хочется расслабиться, как и ему.

Телефон зазвонил почти сразу. Но, расслабляясь, не стоит переходить границу.

Следователь, - сказала она, - вы не хотите со мной поговорить?

Мы же с вами поговорили. Мне надо работать. И не забудьте про батоны. Скоро люди пойдут с работы.

Хотите, я принесу вам горячую булку? - предложила девица.

Спасибо, у меня от них изжога. Всего хорошего. Не звоните, пожалуйста.

Он положил трубку и встряхнулся - надо действительно чем-то заняться. Полно скопилось работы, не требовавшей мысли. Те зрители, которые привыкли видеть на экранах симпатичных следователей без очков, не подозревали, что у этих следователей пятьдесят процентов времени уходит на техническую работу. Выписать повестки, снять и разослать копии, подшить дела, наклеить фотографии, запаковать вещественные доказательства, заполнить многочисленные анкеты… Рябинин эту бездумную работу терпеть не мог, поэтому она скапливалась, как уценённые товары в магазине.

Он тяжело поднялся, намереваясь пойти к сейфу, но телефон зазвонил, словно не хотел его отпускать. Всегда что-нибудь мешает, когда не хочется работать. Но и говорить с разбитной девицей тоже не хотелось - глупостей он сегодня наслушался.

Рябинин снял трубку и грубовато спросил:

Я говорю со следователем?

Он бросил трубку, хотя та была не виновата. Затем поднялся и наконец пошёл к сейфу - только успел открыть его, как телефон опять зазвонил. Рябинин продолжал спокойно разгребать кипу анкет, присланных Институтом усовершенствования следователей для какого-то социологического обследования.

Телефон звонил настойчиво. Была бы подушка или что-нибудь мягкое, он накрыл бы его. Сидеть без дела звон не мешал, но заполнять анкеты под ритмичное дзиньканье…

Он молча взял трубку.

Почему вы не хотите со мной говорить? - печально спросила девушка.

Я всегда так говорю, - вроде бы удивилась она.

Что вы от меня хотите? - сурово спросил Рябинин.

Мне надо сообщить, что на Озёрной улице… в доме сорок пять… квартира три… находится мёртвый человек… по-вашему, труп.

Рябинин автоматически записал адрес в календарь, ещё никак не оценив сказанное: всё, что касалось трупов, он привык запоминать или записывать. Её голос чем-то настораживал.

Так, - сказал он и уже деловито спросил: - Квартира коммунальная?

Отдельная.

Труп мужчины?

Нет, женщины.

Смерть какая? Естественная?

Смерть… от верёвки. Повешение.

А вы… родственница? - осторожно спросил он.

Трубка промолчала.

А как вы попали в квартиру?

Я здесь живу.

А кто вы?

Трубка опять помолчала, но теперь молчала дольше, словно девушка раздумывала, назвать ли себя.

Я… этот труп.

Рябинин улыбнулся. Разыграли его чудесно, поэтому сразу простил нахальную девицу. Мистификацию он мог оценить, даже столь мрачную.

Очень хотите познакомиться? - спросил Рябинин.

Я пока жива… но только пока.

Все мы живы только пока, - вздохнул он.

Товарищ следователь, я сейчас должна погибнуть.

Разумеется, из-за любви? - иронично поинтересовался Рябинин.

У меня к вам просьба, - не выходила девушка из тона.

Вы что - очень несимпатичны? - перебил он.

Но я не шучу.

Конечно, кто же смертью шутит. Давайте поговорим о любви. Я работаю до шести. Так что можем встретиться. Конечно, если вы симпатичная и несудимая.

Рябинин с фальшивым сожалением отодвинул анкеты - он честно пытался работать. Придётся всё-таки отдохнуть, благо собеседница попалась интересная. Эту остроумную девицу можно только переговорить.

Товарищ следователь, я хочу умереть и поэтому звоню…

Тогда делайте это организованно, - опять перебил Рябинин. - Берите такси и поезжайте в морг, захватив посмертную записку.

Боже, неужели я говорю со следователем…

Рябинин на чём-то споткнулся. Он даже замолчал. Приятный голос… Конечно, голос. Не могла же булочница так долго говорить не своим голосом, который превратился в грустный и даже нежный.

Девушка, - произнёс он, сам не зная, что хочет сказать.

Товарищ следователь, - чуть слышно сказала она, но чуть побыстрее, как заканчивают разговор, когда спешат, - Моя мама на даче, будет только завтра. Я хочу, чтобы вы приехали и всё оформили до неё. Пусть она не видит.