Биографии Характеристики Анализ

Алексеевич у войны не женское. С

– Когда впервые в истории женщины появились в армии?

– Уже в IV веке до нашей эры в Афинах и Спарте в греческих войсках воевали женщины. Позже они участвовали в походах Александра Македонского.

Русский историк Николай Карамзин писал о наших предках: «Славянки ходили иногда на войну с отцами и супругами, не боясь смерти: так при осаде Константинополя в 626 году греки нашли между убитыми славянами многие женские трупы. Мать, воспитывая детей, готовила их быть воинами».

– А в Новое время?

– Впервые – в Англии в 1560-1650-е годы стали формировать госпитали, в которых служили женщины-солдаты.

– Что произошло в ХХ веке?

– Начало века… В Первую мировую войну в Англии женщин уже брали в Королевские военно-воздушные силы, были сформированы Королевский вспомогательный корпус и женский легион автотранспорта – в количестве 100 тысяч человек.

В России, Германии, Франции многие женщины тоже стали служить в военных госпиталях и санитарных поездах.

А во время Второй мировой войны мир стал свидетелем женского феномена. Женщины служили во всех родах войск уже во многих странах мира: в английской армии – 225 тысяч, в американской – 450-500 тысяч, в германской – 500 тысяч…

В Советской армии воевало около миллиона женщин. Они овладели всеми военными специальностями, в том числе и самыми «мужскими». Даже возникла языковая проблема: у слов «танкист», «пехотинец», «автоматчик» до того времени не существовало женского рода, потому что эту работу еще никогда не делала женщина. Женские слова родились там, на войне…

Из разговора с историком

Человек больше войны
(из дневника книги)

Миллионы убитых задешево

Протоптали тропу в темноте…

Осип Мандельштам

1978-1985 гг.

Пишу книгу о войне…

Я, которая не любила читать военные книги, хотя в моем детстве и юности у всех это было любимое чтение. У всех моих сверстников. И это неудивительно – мы были дети Победы. Дети победителей. Первое, что я помню о войне? Свою детскую тоску среди непонятных и пугающих слов. О войне вспоминали всегда: в школе и дома, на свадьбах и крестинах, в праздники и на поминках. Даже в детских разговорах. Соседский мальчик однажды спросил меня: «А что делают под землей эти люди? После войны их там больше, чем на земле». Нам тоже хотелось разгадать тайну войны.

Тогда и задумалась о смерти… И уже никогда не переставала о ней думать, для меня она стала главной тайной жизни.

Все для нас вело начало из того страшного и таинственного мира. В нашей семье украинский дедушка, мамин отец, погиб на фронте, похоронен где-то в венгерской земле, а белорусская бабушка, папина мама, умерла от тифа в партизанах, двое ее сыновей служили в армии и пропали без вести в первые месяцы войны, из троих вернулся один. Мой отец. Так было в каждом доме. У всех. Нельзя было не думать о смерти. Везде ходили тени…

Деревенские мальчишки долго еще играли в «немцев» и «русских». Кричали немецкие слова: «Хенде хох!», «Цурюк», «Гитлер капут!».

Мы не знали мира без войны, мир войны был единственно знакомым нам миром, а люди войны – единственно знакомыми нам людьми. Я и сейчас не знаю другого мира и других людей. А были ли они когда-нибудь?

* * *

Деревня моего детства после войны была женская. Бабья. Мужских голосов не помню. Так у меня это и осталось: о войне рассказывают бабы. Плачут. Поют, как плачут.

В школьной библиотеке – половина книг о войне. И в сельской, и в райцентре, куда отец часто ездил за книгами. Теперь у меня есть ответ – почему. Разве случайно? Мы все время воевали или готовились к войне. Вспоминали о том, как воевали. Никогда не жили иначе, наверное, и не умеем. Не представляем, как жить по-другому, этому нам надо будет когда-нибудь долго учиться.

В школе нас учили любить смерть. Мы писали сочинения о том, как хотели бы умереть во имя… Мечтали…

Я долго была книжным человеком, которого реальность пугала и притягивала. От незнания жизни появилось бесстрашие. Теперь думаю: будь я более реальным человеком, могла бы кинуться в такую бездну? От чего все это было – от незнания? Или от чувства пути? Ведь чувство пути есть…

Долго искала… Какими словами можно передать то, что я слышу? Искала жанр, который бы отвечал тому, как вижу мир, как устроен мой глаз, мое ухо.

Однажды попала в руки книга «Я – из огненной деревни» А. Адамовича, Я. Брыля, В. Колесника. Такое потрясение испытала лишь однажды, читая Достоевского. А тут – необычная форма: роман собран из голосов самой жизни. Из того, что я слышала в детстве, из того, что сейчас звучит на улице, дома, в кафе, в троллейбусе. Так! Круг замкнулся. Я нашла то, что искала. Предчувствовала.

Алесь Адамович стал моим учителем…

* * *

Два года не столько встречалась и записывала, сколько думала. Читала. О чем будет моя книга? Ну, еще одна книга о войне… Зачем? Уже были тысячи войн – маленькие и большие, известные и неизвестные. А написано о них еще больше. Но… Писали мужчины и о мужчинах – это стало понятно сразу. Все, что нам известно о войне, известно с «мужского голоса». Мы все в плену «мужских» представлений и «мужских» ощущений войны. «Мужских» слов. А женщины молчат. Никто же, кроме меня, не расспрашивал мою бабушку. Мою маму. Молчат даже те, кто был на фронте. Если вдруг начинают говорить, то рассказывают не свою войну, а чужую. Другую. Подстраиваются под мужской канон. И только дома или когда всплакнут в кругу фронтовых подруг, они вспоминают войну (в своих журналистских поездках не раз слышала), которая мне совершенно незнакома. Как и в детстве, я потрясена. В их рассказах проглядывает чудовищный оскал таинственного… Когда женщины говорят, у них нет или почти нет того, о чем мы привыкли читать и слышать: как одни люди героически убивали других и победили. Или проиграли. Какая была техника – какие генералы. Женские рассказы другие и о другом. У «женской» войны свои краски, свои запахи, свое освещение и свое пространство чувств. Свои слова. Там нет героев и невероятных подвигов, там есть просто люди, которые заняты нечеловеческим человеческим делом. И страдают там не только они (люди!), но и земля, и птицы, и деревья. Все, кто живут вместе с нами на земле. Страдают они без слов, что еще страшнее…

Но – почему? – не раз спрашивала я у себя. – Почему, отстояв и заняв свое место в когда-то абсолютно мужском мире, женщины не отстояли свою историю? Свои слова и свои чувства? Не поверили сами себе. От нас скрыт целый мир. Их война осталась неизвестной…

Хочу написать историю этой войны. Женскую историю.

* * *

С первых записей…

Удивление: военные профессии у этих женщин – санинструктор, снайпер, пулеметчица, командир зенитного орудия, сапер, а сейчас они – бухгалтеры, лаборантки, экскурсоводы, учительницы… Несовпадение ролей – там и здесь. Рассказывают, как будто не о себе, а о каких-то других девчонках. Сегодня сами себе удивляются. И на моих глазах «очеловечивается» история, становится похожей на обычную жизнь. Появляется другое освещение.

Встречаются потрясающие рассказчицы, у них в жизни есть страницы, которые могут соперничать с лучшими страницами классики. Чтобы человек так ясно увидел себя сверху – с неба, и снизу – с земли. Прошел путь вверх и путь вниз – от ангела к зверю. Воспоминания – это не страстный или бесстрастный пересказ исчезнувшей реальности, а новое рождение прошлого, когда время поворачивается вспять. Прежде всего это – творчество. Рассказывая, люди творят, «пишут» свою жизнь. Бывает, что и «дописывают» и «переписывают». Тут надо быть начеку. На страже. В то же время любая фальшь постепенно самоуничтожается, не выдерживает соседства столь обнаженной истины. Вирус этот тут не живуч. Слишком высокая температура! Искреннее, как я уже успела заметить, ведут себя простые люди – медсестры, повара, прачки… Они, как бы это точнее определить, из себя достают слова, а не из газет и прочитанных книг. Из чужого. А только из своих собственных страданий и переживаний. Чувства и язык образованных людей, как это ни странно, часто больше подвержены обработке временем. Его общей шифровке. Заражены чужим знанием. Общим духом. Часто приходится долго идти, разными кругами, чтобы услышать рассказ о «женской» войне, а не о «мужской»: как отступали, наступали, на каком участке фронта… Требуется не одна встреча, а много сеансов. Как настойчивому портретисту.

Долго сижу в незнакомом доме или квартире, иногда целый день. Пьем чай, примеряем недавно купленные кофточки, обсуждаем прически и кулинарные рецепты. Рассматриваем вместе фотографии внуков. И вот тогда… Через какое-то время, никогда не узнаешь, через какое и почему, вдруг наступает тот долгожданный момент, когда человек отходит от канона – гипсового и железобетонного – как наши памятники, и идет к себе. В себя. Начинает вспоминать не войну, а свою молодость. Кусок своей жизни… Надо поймать этот момент. Не пропустить! Но часто после длинного дня, заполненного словами и фактами, остается в памяти только одна фраза (но какая!): «Я такая маленькая пошла на фронт, что за войну даже подросла». Ее и оставляю в записной книжке, хотя на магнитофоне накручены десятки метров. Четыре-пять кассет…

Что мне помогает? Помогает то, что мы привыкли жить вместе. Сообща. Соборные люди. Все у нас на миру – и счастье, и слезы. Умеем страдать и рассказывать о страдании. Страдание оправдывает нашу тяжелую и нескладную жизнь. Для нас боль – это искусство. Должна признать, женщины смело отправляются в этот путь…

* * *

Как они встречают меня?

Зовут: «девочка», «доченька», «деточка», наверное, будь я из их поколения, они держались бы со мной иначе. Спокойно и равноправно. Без радости и изумления, которые дарит встреча молодости и старости. Это очень важный момент, что тогда они были молодые, а сейчас вспоминают старые. Через жизнь вспоминают – через сорок лет. Осторожно открывают мне свой мир, щадят: «Мне жаль, что я там была… Что я это видела… После войны вышла замуж. Спряталась за мужа. Сама спряталась. И мама просила: “Молчи! Молчи!! Не признавайся”. Я выполнила свой долг перед Родиной, но мне печально, что я там была. Что я это знаю… А ты – совсем девочка. Тебя мне жалко…» Часто вижу, как они сидят и прислушиваются к себе. К звуку своей души. Сверяют его со словами. С долгими годами человек понимает, что вот была жизнь, а теперь надо смириться и приготовиться к уходу. Не хочется и обидно исчезнуть просто так. Небрежно. На ходу. И когда он оглядывается назад, в нем присутствует желание не только рассказать о своем, но и дойти до тайны жизни. Самому себе ответить на вопрос: зачем это с ним было? Он смотрит на все немного прощальным и печальным взглядом… Почти оттуда… Незачем уже обманывать и обманываться. Ему уже понятно, что без мысли о смерти в человеке ничего нельзя разглядеть. Тайна ее существует поверх всего.

Война слишком интимное переживание. И такое же бесконечное, как и человеческая жизнь…

Один раз женщина (летчица) отказалась со мной встретиться. Объяснила по телефону: «Не могу… Не хочу вспоминать. Я была три года на войне… И три года я не чувствовала себя женщиной. Мой организм омертвел. Менструации не было, почти никаких женских желаний. А я была красивая… Когда мой будущий муж сделал мне предложение… Это уже в Берлине, у Рейхстага… Он сказал: “Война кончилась. Мы остались живы. Нам повезло. Выходи за меня замуж”. Я хотела заплакать. Закричать. Ударить его! Как это замуж? Сейчас? Среди всего этого – замуж? Среди черной сажи и черных кирпичей… Ты посмотри на меня… Посмотри – какая я! Ты сначала сделай из меня женщину: дари цветы, ухаживай, говори красивые слова. Я так этого хочу! Так жду! Я чуть его не ударила… Хотела ударить… А у него была обожженная, багровая одна щека, и я вижу: он все понял, у него текут слезы по этой щеке. По еще свежим рубцам… И сама не верю тому, что говорю: “Да, я выйду за тебя замуж”.

Но рассказывать не могу. Нет сил… Это надо еще раз все прожить…»

Я ее поняла. Но это тоже страничка или полстранички книги, которую я пишу.

Тексты, тексты. Повсюду – тексты. В квартирах и деревенских домах, на улице и в поезде… Я слушаю… Все больше превращаюсь в одно большое ухо, все время повернутое к другому человеку. Я «читаю» голос…

* * *

Человек больше войны…

Запоминается именно то, где он больше. Им руководит там что-то такое, что сильнее истории. Мне надо брать шире – писать правду о жизни и смерти вообще, а не только правду о войне. Задать вопрос Достоевского: сколько человека в человеке, и как этого человека в себе защитить? Несомненно, что зло соблазнительно. Оно многообразнее добра. Притягательнее. Все глубже погружаюсь в бесконечный мир войны, все остальное слегка потускнело, стало обычнее, чем обычно. Грандиозный и хищный мир. Понимаю теперь одиночество человека, вернувшегося оттуда. Как с иной планеты или с того света. У него есть знание, которого у других нет, и добыть его можно только там, вблизи смерти. Когда он пробует что-то передать словами, у него ощущение катастрофы. Человек немеет. Он хочет рассказать, остальные хотели бы понять, но все бессильны.

На самой страшной войне XX века женщине пришлось стать солдатом. Она не только спасала, перевязывала раненых, а и стреляла из «снайперки», бомбила, подрывала мосты, ходила в разведку, брала языка.

Женщина убивала. Она убивала врага, обрушившегося с невиданной жестокостью на ее землю, на ее дом, на ее детей. «Не женская это доля - убивать», - скажет одна из героинь этой книги, вместив сюда весь ужас и всю жестокую необходимость случившегося. Другая распишется на стенах поверженного рейхстага: «Я, Софья Кунцевич, пришла в Берлин, чтобы убить войну». То была величайшая жертва, принесенная ими на алтарь Победы. И бессмертный подвиг, всю глубину которого мы с годами мирной жизни постигаем.

Четыре мучительных года я иду обожженными километрами чужой боли и памяти. Записаны сотни рассказов женщин-фронтовичек: медиков, связисток, саперов, летчиц, снайперов, стрелков, зенитчиц, политработников, кавалеристов, танкистов, десантниц, матросов, регулировщиц, шоферов, рядовых полевых банно-прачечных отрядов, поваров, пекарей, собраны свидетельства партизанок и подпольщиц. «Едва ли найдется хоть одна военная специальность, с которой не справились бы наши отважные женщины так же хорошо, как их братья, мужья, отцы», - писал маршал Советского Союза А.И. Еременко. Были среди девушек и комсорги танкового батальона, и механики-водители тяжелых танков, а в пехоте - командиры пулеметной роты, автоматчики, хотя в языке нашем у слов «танкист», «пехотинец», «автоматчик» нет женского рода, потому что эту работу еще никогда не делала женщина.

Только по мобилизации Ленинского комсомола в армию было направлено около 500 тысяч девушек, из них 200 тысяч комсомолок. Семьдесят процентов всех девушек, посланных комсомолом, находились в действующей армии. Всего за годы войны в различных родах войск на фронте служило свыше 800 тысяч женщин.

Всенародным стало партизанское движение. «Только в Белоруссии в партизанских отрядах находилось около 60 тысяч мужественных советских патриоток». Каждый четвертый на белорусской земле был сожжен или убит фашистами.

Таковы цифры. Их мы знаем. А за ними судьбы, целые жизни, перевернутые, искореженные войной: потеря близких, утраченное здоровье, женское одиночество, невыносимая память военных лет. Об этом мы знаем меньше.

«Мы пошли с подругой в кинотеатр, мы с ней дружим скоро сорок лет, в войну вместе в подполье были. Хотели взять билеты, а очередь была большая. У нее как раз было с собой удостоверение участника Великой Отечественной войны, и она подошла к кассе, показала его. А какая-то девчонка, лет четырнадцати, наверное, говорит: «Разве вы, женщины, воевали? Интересно было бы знать, за какие такие подвиги вам эти удостоверения дали?»

Так уж случилось, что наша память о войне и все наши представления о войне - мужские. Это и понятно: воевали-то в основном мужчины, - но это и признание неполного нашего знания о войне. Хотя и о женщинах, участницах Великой Отечественной войны, написаны сотни книг, существует немалая мемуарная литература, и она убеждает, что мы имеем дело с историческим феноменом. Никогда еще на протяжении всей истории человечества столько женщин не участвовало в войне. В прошлые времена были легендарные единицы, как кавалерист-девица Надежда Дурова, партизанка Василиса Кожана, в годы гражданской войны в рядах Красной Армии находились женщины, но в большинстве своем сестры милосердия и врачи. Великая Отечественная война явила миру пример массового участия советских женщин в защите своего Отечества.

Они пошли, потому что «мы и родина - для нас это было одно и то же» (Тихонович К.С. зенитчица). Их пустили на фронт, потому что на весы истории было брошено: быть или не быть народу, стране? Так стоял вопрос.

Они еще живы - участники боев. Но человеческая жизнь не бесконечна, продлить ее может лишь память, которая одна только побеждает время. Люди, вынесшие великую войну, выигравшие ее, осознают сегодня значимость сделанного и пережитого ими. Они готовы нам помочь. Мне не раз встречались в семьях тоненькие ученические и толстые общие тетради, написанные и оставленные для детей и внуков. Это дедушкино или бабушкино наследство неохотно передавалось в чужие руки, оправдывались обычно одинаково: «Нам хочется, чтобы детям осталась память.», «Сделаю вам копию, а подлинники сохраню для сына.»

Вот сидит передо мной одна из них, рассказывает, как перед самой войной мать не отпускала ее без провожатого к бабушке, мол, еще маленькая, а через два месяца эта «маленькая» ушла на фронт. Стала санинструктором, прошла с боями от Смоленска до Праги. Домой вернулась в двадцать два года, ее ровесницы еще девочки, а она уже была пожившим, много видевшим и перечувствовавшим человеком: три раза раненая, одно ранение тяжелое - в область грудной клетки, два раза была контужена, после второй контузии, когда ее откопали из засыпанного окопа, поседела. Но надо было начинать женскую жизнь: опять научиться носить легкое платье, туфли, выйти замуж, ребенка родить.

Из письма Тамары Ивановны Кураевой из крымского поселка Фрунзенское:
«Когда я начинаю рассказывать о войне, то тут же хочу перестать говорить, тут же хочу забыть. Узнали мы такое, что лучше бы нам никогда не знать, без этого знания легче было бы рожать детей и верить в их счастье. А теперь так сжимается сердце, когда читаешь газеты, когда смотришь программу „Время“ .

Даже когда это кино, все равно не могу спокойно слышать свист бомб и снарядов. Потому что видела, как умирали люди. И когда я читаю сейчас, что где-то война, что где-то опять убивают людей, мне хочется кричать во весь голос и на весь мир: „Нет! Нет! Этого не должно быть.“ Зачем же тогда мы мучались? Зачем умирали весной такие молодые ребята? Помню, что весной, особенно когда сады цвели, терять людей было труднее всего.

Два с половиной года я была на фронте, была военной медсестрой в эвакогоспитале. Тысячи перевязок сделали мои руки, давала кровь, плакала, когда умирали. Приведу только один пример, как мы уставали. Однажды пошла перевязать косынку: перевязала, прислонилась к оконной раме и забылась. Очнулась и чувствую себя отдохнувшей. Встречает меня врач и начинает ругать. Я ничего не понимаю; только когда он ушел, но перед этим дал мне три наряда вне очереди, моя напарница объяснила, в чем дело: я отсутствовала больше часа. Оказывается, я уснула.

Не случайно, что сейчас здоровья мало, нервы плохие. А когда спрашивают: „Какие у вас награды“, - стесняюсь признаться, что нет у меня наград, что не успели меня наградить. И, может быть, потому не успели, что много нас было на войне и каждый на совесть делал доставшееся ему на войне дело. А разве можно было наградить всех? Есть у нас награда - 9 Мая.

За годы войны ни один праздник не запомнила. Не помню даже Нового года - ни сорок первого, ни сорок второго, ни сорок третьего, ни сорок четвертого. Только сорок пятый помню.»

«Я научилась стрелять, бросать гранаты… Ставить мины. Оказывать первую медицинскую помощь…

Но за четыре года… За войну я забыла все правила грамматики. Всю школьную программу. Могла разобрать автомат с закрытыми глазами, но сочинение при поступлении в институт написала с детскими ошибками и почти без запятых. Спасли меня мои боевые награды - в институт приняли. Стала учиться. Читаю книги - и не понимаю, читаю стихи - и не понимаю. Я забыла эти слова…

По ночам преследовали кошмары: эсэсовцы, лай собак, последние крики… Умирая, человек часто что-то шепчет, это страшнее крика. Все ко мне возвращалось… Человека ведут на расстрел… В глазах у него страх… И видно, что он не верит, до последней минуты не верит. И любопытство тоже, и любопытство есть. Он стоит перед автоматом и в последнюю минуту закрывается руками. Лицо закрывает… По утрам моя голова распухала от крика….

Во время войны я не задумывалась, а тут стала думать. Прокручивать… Все это повторялось и повторялось… Я не спала… Врачи запретили мне учиться. Но девчонки - соседки по комнате в общежитии - сказали, чтобы забыла про врачей, и установили надо мной шефство. Каждый вечер они по очереди тащили меня в кино, на комедию. „Ты должна научиться смеяться. Много смеяться“. Хотела или нет - тащили. Комедий было мало, и каждую я смотрела по сто раз, раз сто - минимум. Первое время смеялась, как плакала…
Но кошмары отступили. Смогла учиться…»
Тамара Устиновна Воробейкова , подпольщица

«Про любовь спрашиваете? Я не боюсь сказать правду… Я была „пэпэже“, то, что расшифровывается - походно-полевая жена. Жена на войне. Вторая. Незаконная. Первый командир батальона…Я его не любила. Он хороший был человек, но я его не любила. А пошла к нему в землянку через несколько месяцев. Куда деваться? Одни мужчины вокруг, так лучше с одним жить, чем всех бояться. В бою не так страшно было, как после боя, особенно, когда отдых, на переформирование отойдем. Как стреляют, огонь, они зовут: „Сестричка! Сестренка!“, а после боя каждый тебя стережет…

Из землянки ночью не вылезешь… Говорили вам это другие девчонки или не признались? Постыдились, думаю… Промолчали. Гордые! А оно все было… Потому что умирать не хотелось… Было обидно умирать, когда ты молодой… Ну, и для мужчин тяжело четыре года без женщин…

В нашей армии борделей не было, и таблеток никаких не давали. Где-то, может, за этим следили. У нас нет. Четыре года… Командиры могли только что-то себе позволить, а простой солдат нет. Дисциплина. Но об этом молчат… Не принято… Нет… Я, например, в батальоне была одна женщина, жила в общей землянке. Вместе с мужчинами.

Отделили мне место, но какое оно отдельное, вся землянка шесть метров. Я просыпалась ночью оттого, что махала руками - то одному дам по щекам, по рукам, то другому. Меня ранило, попала в госпиталь и там махала руками. Нянечка ночью разбудит: „Ты - чего?“ Кому расскажешь?»

Вера Максимовна Берестова , лейтенант медслужбы:
«От первого и до последнего дня я была на фронте. В сорок первом выходила из окружения, в сорок втором участвовала в Изюм-Барвенковской операции, потом с первого и до последнего дня переправляла из Сталинграда раненых под обстрелом и под бомбежками на баржах, на катерах, по тонкому льду на собаках. Закончила свой военный путь в Кенигсберге. Была ранена, один раз тонула в Волге. Выплыла да еще раненого вытащила. Но детей после того, как побывала подо льдом, иметь не могла.

Кончилась война, надо было строить жизнь, строить страну. Поехала в Сибирь и под Иркутском, на пустом месте, строила замечательный город Ангарск. Сейчас в нем уже под триста тысяч человек, а когда я приехала, было две палатки. Вырастили мы с мужем пасынка, а потом двух маленьких девочек, послевоенных сирот, привела из детдома. Теперь они взрослые, получили все образование. У нас уже пять внуков. Все я мама и бабушка.»

А разве может человек иметь одно сердце для ненависти, второе - для любви? Одно сердце было у женщины.

Помнит об этом и минчанка Тамара Степановна Умнягина. Об этом и многом другом. Маленькая, вся такая «домашняя» и в то же время не человек, а открытый нерв. Ей с ее поэтической, очень чуткой натурой было еще труднее, чем другим. Может, потому чувства отдаленности от прошлого нет, вспоминая, все время повторяет: «От этой картины и сегодня можно сойти с ума». Проходило два-три года войны, и многих женщин не удивляли страшные вещи, а она не могла привыкнуть и до сих пор не может. Я уже немало знала и слышала от них - и поэтического и страшного, но так, как рассказывает она, забыть не могу. Это была одна из редких рассказчиц.

Тамара Степановна Умнягина , гвардии младший сержант, санинструктор:
«Вот помню, что прибежала я в военкомат: юбочка у меня из рогожки, на ногах прорезиновые белые тапочки, они, как туфельки, с застежкой, это была мода из мод. Вот на мне эта юбочка, тапочки - попросилась на фронт, направили. Пришла в часть, это стрелковая дивизия, она под Минском стояла, а мне говорят, что не надо, мол, стыдно мужчинам, что семнадцатилетние девчонки будут воевать. И в таком духе, что врага скоро разобьем, иди, девочка, к маме. Я, конечно, расстроилась, что не берут на войну. И что я делаю? Добиваюсь к начальнику штаба, а у него сидит тот полковник, который мне отказал, и я говорю: «Товарищ начальник еще выше, разрешите не послушаться товарища полковника. Я все равно домой не вернусь, буду с вами отступать. Куда я пойду - немцы уже близко». Так меня все и звали потом: «Товарищ начальник еще выше». Это был седьмой день войны. Стали мы отступать.

Скоро кровью умылись. Раненых было очень много, но они такие тихие были, они так терпели, ни так хотели жить. Никто не верил, что война будет так долго, ждали: вот-вот кончится. Помню, у меня все пропитывалось кровью - до, до, до. Тапочки мои порвались, уже шла босиком. Что я видела? Под Могилевом бомбят станцию. И там состав с детьми. Их стали выбрасывать в окна вагонов, маленькие дети - три-четыре годика. Недалеко лес, вот они бегут в тот лес. Тут же пошли танки, и танки пошли по детям. Ничего от этих детей не осталось. От этой картины и сегодня можно сойти с ума.

Потом попала наша часть в окружение. У меня столько раненых, а не одна машина не хочет останавливаться. Тогда один раненый лейтенант дает мне свой пистолет: «Умеешь стрелять?» Откуда я умею? Я только вижу, как стреляют. Но я взяла пистолет и пошла на дорогу останавливать машины. Там первый раз выругалась. Раненых на руках не можем забрать. Он просят: «Ребята, добейте. Не оставляйте нас так.»

Но самое страшное было впереди, самое страшное - это Сталинград. Какое там поле боя? Это город - улицы, дома, подвалы. Попробуй вытащить оттуда раненого! У меня тело было сплошной синяк. И брюки у меня все в крови. Старшина нам говорит: «Девочки, больше нет брюк, и не просите». А у нас брюки все в крови, засохнут и стоят, от крахмала так не стоят, как от крови, порезаться можно. Пятнышка чистого нет, весной сдавать нечего. Горело все, на Волге, например, горела даже вода. Даже зимой река не замерзала, а горела. Все горело. В Сталинграде не было ни одного грамма земли, не пропитанного человеческой кровью.

После войны я несколько лет не могла отделаться от запаха крови, он преследовал меня долго-долго. Стану стирать белье - слышу этот запах, стану варить обед - опять слышу. Подарил мне кто-то красную блузочку, а тогда же то такая редкость, материала не хватало, но я ее носить не смогла. Что на красная. Вот этот цвет я воспринимать не могла. Не могла ходить в магазины в мясные отделы. У меня муж ходил за мясом. А летом совсем не могла оставаться в городе, старалась хоть куда-то уехать. Как только лето, мне кажется, что сейчас начнется война. Когда солнце нагревало все: деревья, дома, асфальт, - все это запах имело, все пахло для меня кровью. Что бы я ни ела, ни пила, не могла отделаться от того запах!

Даже чистое белье постелю, а оно мне кровью пахнет.

Майские дни сорок пятого. Помню, что мы много фотографировались. Были очень счастливы. Девятого мая - все кричат: «Победа! Победа!» Не верится. А что делать теперь? Как же кончилась? А что делать теперь?

Стреляют. Что у кого есть, из того стреляют.
- Сейчас же прекратить стрелять! - приказывает командир.
- Все равно патроны останутся. Зачем они? - недоумевали мы.
Что бы к ни говорил, я слышала одно слово - Победа! Вдруг страшно захотелось жить! А как красиво мы все начнем сейчас жить! Надела все свои награды и попросила, чтобы меня сфотографировали. Почему-то хотелось среди цветов. Сфотографировалась в какой-то клумбе.

Седьмого июня у меня было счастье, была моя свадьба. Часть устроила нам большой праздник. Мужа я знала давно: он был капитан, командовал ротой. Мы с ним поклялись, если останемся жить, то поженимся после войны. Дали нам месяц отпуска.

Мы поехал в Кинешму, это Ивановская область, к его родителям. Я ехала героиней, я никогда не думала, что так можно встретить фронтовую девушку. Мы же столько прошли, столько спасли матерям детей, женам муже. И вдруг. Я узнала оскорбление, я услышала обидные слова. До этого же кроме как: «сестричка родная», «сестричка дорогая» ничего другого не слышала. А я не какая-нибудь была, я была красивенькая, чистенькая.

Сели вечером пить чай, мать отвела сына на кухню и плачет: «На ком ты женился? На фронтовой. У тебя же две младшие сестры. Кто их теперь замуж возьмет?» И сейчас, когда об этом вспоминаю, плакать хочется. Представляете: привезла я пластиночку, очень любила ее. Там были такие слова: тебе положено по праву в самых модных туфельках ходить. Это о фронтовой девушке. Я ее поставила, старшая сестра подошла и на моих глазах разбила, мол, у вас нет никаких прав. Они уничтожили все мои фронтовые фотографии.

Хватило нам, фронтовым девчонкам. И после войны хватило. Как-то оставили нас. Не защитили. На фронте по-другому было. Ползешь - осколок или пуля. Ребята прикроют. «Ложись, сестричка!..» - и сам на тебя падает, собой закрывает. И пуля уже его. Он - мертвый или раненый. Меня три раза так спасали.

Стала снайпером. А могла и связисткой быть, полезная профессия - и военная, и мирная. Женская. Но сказали, надо стрелять - стреляла. Хорошо стреляла. Два ордена Славы имею, четыре медали. За три года войны.

Крикнули нам - Победа! Объявили - Победа!! Я помню свое первое чувство - радость. И сразу, в ту же минуту - страх! Паника! Паника! Как же жить дальше? Папа погиб под Сталинградом. Два старших брата пропали без вести в начале войны. Остались мама и я. Две женщины. Как нам жить? Все наши девчонки задумались… Соберемся вечером в землянке… Каждая думает о будущем, о том, что наша жизнь теперь только начинается. И радость у нас, и страх. Раньше боялись смерти, а теперь жизни, нам было одинаково страшно.

Правда! Говорим-говорим, а потом сидим и молчим.

Как нас встретила Родина? Без рыданий не могу… Сорок лет прошло, а до сих пор щеки горят. Мужчины молчали, а женщины… Они кричали нам: «Знаем, чем вы там занимались! Завлекали молодыми п… наших мужиков. Фронтовые б… Сучки военные…» Оскорбляли по-всякому… Словарь русский богатый…
Клавдия С-ва, снайпер

А из Кинешмы мы вернулись в часть. Приезжаем и узнаем, что наша часть не расформировывается, что мы будем разминировать поля. Колхозам надо дать землю. Для всех война кончилась, а для саперов еще продолжалась. А матери уже знают, что Победа. И травы стоят высокие-высокие, но все постарело за войну, а кругом мины, бомбы. Но людям нужна земля, и мы торопились. И каждый день погибают твои товарищи. Каждый день после войны нужно было хоронить. Так много людей мы оставили там, в полях.

Было и так: уже сдадим землю колхозу, пойдет трактор, где-то одна мина осталась, были и противотанковые, и трактор взрывается, и тракторист взрывается. А тракторов-то не так много. И видеть эти вот слезы в деревне уже после войны. Бабы ревут. Мужики ревут. Помню, был у нас солдат. Под Старой Руссой, забыла деревню, он был сам оттуда, пошел разминировать свой колхоз, свое поле и там погиб. Вот эта деревня его там хоронила. Он всю войну провоевал, всю войну прошел, а после войны погиб на своей родине, на родном поле.

Я как только стану рассказывать, так переболею. Рассказываю вам, а у меня внутри студень, все дрожит. Снова все вижу, представляю: как лежат убитые - у них рты раскрыты, кишки вывернуты. Дров меньше видела, чем убитых.

Не могу видеть, как дети играют «в войну», - говорит Тамара Степановна. Войну хочется забыть, трудно человеку жить с такой жестоко нагруженной памятью, с такой измученной душой. Но что будет с нами, если они забудут и не передадут нам свою память? Какими мы будем без нее в нашем большом и тревожном мире?

После войны так долго нельзя было привыкнуть, что уже не надо бояться неба. Когда мы с мужем демобилизовались и ехали домой, то я не могла смотреть в окно. Столько было разрушено, столько разбито. Стоят пустые черные трубы. Они почему-то казались очень высокими. В одном месте, помню, стояла посреди поля белая печка с трубой. Одна печка посреди большого ровного поля.

Я на все согласна. Ничего, никаких излишеств не надо. Пусть ничего не будет. Только пусть будет мир. Пусть даже хлеба не будет. Мир. Только мир. Понимаете, мир! Мы же этот мир спасали. Умирали за эту жизнь молодые ребята. О чем они жалели? Что вот они погибнут нигде не останется их кровиночки. Это же четыре года войны, четырех детей можно было родить. Я тоже боялась умереть, что ребеночка еще не успела родить. Пусть бы, думала, родилась девочка, чтобы у нее была другая судьба. Хотелось именно девочку родить. И родила после войны дочь. Потом хотела именно внучку. И родилась после войны внучка».

«После войны…
После войны человеческая жизни ничего не стоила. Дам один пример… Еду после работы в автобусе, вдруг начались крики: „Держите вора! Держите вора! Моя сумочка…“ Автобус остановился… Сразу - толкучка. Молодой офицер выводит на улицу мальчишку, кладет его руку себе на колено и - бах! ломает ее пополам. Вскакивает назад… И мы едем… Никто не заступился за мальчишку, не позвал милиционера. Не вызвали врача. А у офицера вся грудь в боевых наградах… Я стала выходить на своей остановке, он соскочил и подал
мне руку: „Проходите, девушка…“ Такой галантный…»

«Я хочу говорить… Говорить! Выговориться! Наконец-то и нас хотят выслушать. Мы столько лет молчали, даже дома молчали. Десятки лет. Первый год, когда я вернулась с войны, я говорила-говорила. Никто не слушал. И я замолчала… Хорошо, что ты пришла. Я все время кого-то ждала, знала, что кто-то придет. Должен прийти. Я была тогда юная. Абсолютно юная. Жаль. Знаешь, почему? Не умела это даже запомнить…»

До Варшавы дошла… И все пешочком, пехота, как говорится, пролетариат войны. На брюхе ползли… Не спрашивайте больше меня… Не люблю я книг о войне. О героях… Шли мы больные, кашляющие, не выспавшиеся, грязные, плохо одетые. Часто голодные… Но победили!»
Любовь Ивановна Любчик , командир взвода автоматчиков

«Разве я найду такие слова? О том, как я стреляла, я могу рассказать. А о том, как плакала, нет. Это останется невысказанным. Знаю одно: на войне человек становится страшным и непостижимым. Как его понять?

Вы - писательница. Придумайте что-нибудь сами. Что-нибудь красивое. Без вшей и грязи, без блевотины… Без запаха водки и крови… Не такое страшное, как жизнь…»
Анастасия Ивановна Медведкина , рядовая, пулеметчица

Апполина Никоновна Лицкевич-Байрак , младший лейтенант, командир саперно-минерного взвода
Пригласили офицеры завтракать. Я согласилась, саперам не всегда доставалась горячая еда, в основном жили на подножном корму. Когда все разместились за кухонным столом, я обратила внимание на русскую печь, закрытую заслонкой. Подошла и стала рассматривать заслонку. Офицеры подшучивают: мол, женщине мины даже в горшках мерещатся. Я отвечаю на шуточки и тут замечаю, что в самом низу, с левой стороны заслонки, имеется маленькая дырочка. Внимательнее приглядываюсь и вижу тоненький проводок, который ведет в печку. Быстро поворачиваюсь к сидевшим: «Дом заминирован, прошу покинуть помещение». Офицеры притихли и с недоверием уставились на меня, никому не охота вставать из-за стола. Мясо пахнет, жареная картошка…

Я еще раз повторила: «Немедленно очистить помещение!» С саперами приступили к работе. Сначала убрали заслонку. «Перекусили» ножницами проволоку… Ну и там… Там… В печке лежало несколько связанных шпагатом эмалированных литровых кружек. Мечта солдата! Лучше, чем котелок. А в глубине печки, завернутые в черную бумагу, два больших свертка. Килограммов двадцать взрывчатки. Вот вам - и горшки.

Шли мы по Украине, это была уже Станиславская, ныне Ивано-Франковская область. Взвод получил задание: срочно разминировать сахарный завод. Дорога каждая минута: неизвестно, каким способом заминирован завод, если подключен часовой механизм, то взрыва можно ждать с минуты на минуту. Ускоренным маршем вышли на задание. Погода была теплая, шли налегке. Когда стали проходить позиции артиллеристов-дальнобойщиков, вдруг один выскочил из траншеи и закричал: «Воздух! Рама!» Я подняла голову и ищу в небе «раму».

Никакого самолета не обнаруживаю. Кругом тихо, ни звука. Где же та «рама»? Тут один из моих саперов попросил разрешения выйти из строя. Смотрю, он направляется к тому артиллеристу и отвешивает ему оплеуху. Не успела я что-нибудь сообразить, как артиллерист закричал: «Хлопцы, наших бьют!» Из траншеи повыскакивали другие артиллеристы и окружили нашего сапера. Мой взвод, не долго думая, побросал щупы, миноискатели, вещмешки и бросился к нему на выручку. Завязалась драка. Я не могла понять, что случилось? Почему взвод ввязался в драку? Каждая минута на счету, а тут такая заваруха. Даю команду: «Взвод, стать в строй!» Никто не обращает на меня внимания. Тогда я выхватила пистолет и выстрелила в воздух. Из блиндажа выскочили офицеры.

Пока всех утихомирили, прошло значительное время. Подошел к моему взводу капитан и спросил: «Кто здесь старший?» Я доложила. У него округлились глаза, он даже растерялся. Затем спросил: «Что тут произошло?» Я не могла ответить, так как на самом деле не знала причины. Тогда вышел мой помкомвзвода и рассказал, как все было. Так я узнала, что такое «рама», какое это обидное было слово для женщины. Что-то типа шлюхи. Фронтовое ругательство…

Кончилась война, а мы еще целый год разминировали поля, озера, речки. В войну все сбрасывали в воду, главное было пройти, успеть вовремя к цели. А теперь надо было думать о другом… О жизни… Для саперов война кончилась через несколько лет после войны, они воевали дольше всех».

Написать бы такую книгу о войне, чтобы от войны тошнило, и сама мысль о ней была бы противна. Безумна. Самих генералов бы тошнило…

Мои друзья-мужчины (в отличие от подруг) ошарашены такой «женской» логикой. И я опять слышу «мужской» аргумент: «Ты не была на войне». А. может быть, это и хорошо: мне неведома страсть ненависти, у меня нормальное зрение. «Невоенное» зрение…

В оптике есть понятие «светосила» - способность объектива хуже-лучше зафиксировать уловленное изображение. Так вот, женская память о войне самая «светосильная» по напряжению чувств, по боли. Я бы даже сказала, что «женская» война страшнее «мужской». Мужчины прячутся за историю, за факты, война их захватывает, как действие и противостояние идей, различных интересов, а женщины встают из чувства.

Они способны увидеть для мужчин закрытое. Это другой мир. С запахом, с цветом, с подробным миром сущестования: «дали нам вещмешки, мы пошили из них себе юбочки»; «в военкомате в одну дверь зашла в платье, а в другую вышла в брюках и гимнастерке, косу отрезали, на голове остался один чубчик…»; «немцы расстреляли деревню и уехали… Мы пришли на то место: утоптанный желтый песок, а поверху - один детский ботиночек…».

Не раз меня настораживали (особенно мужчины-писатели): «Женщины тебе напридумывают. Насочиняют». Но можно ли такое придумать? У кого-то списать? Если это можно списать, то только у жизни, у нее одной такая фантазия.

О чем бы женщины ни говорили, у них постоянно присутствует мысль: война «это прежде всего убийство, а потом - тяжелая работа. А потом » и просто обычная жизнь: пели, влюблялись, накручивали бигуди…

В центре всегда то, как невыносимо и не хочется умирать. А еще невыносимее и более неохота убивать, потому что женщина дает жизнь. Дарит. Долго носит ее в себе, вынянчивает. Я поняла, что женщинам труднее убивать…

Мужчины… Они неохотно впускают женщин в свой мир, на свою территорию…

На Минском тракторном заводе искала женщину, она служила снайпером. Была знаменитым снайпером. О ней писали не раз во фронтовых газетах. Номер домашнего телефона мне дали в Москве ее подруги, но старый. Фамилия тоже у меня была записана девичья. Я пошла на завод, где она работала, в отдел кадров, и услышала от мужчин (директора завода и начальника отдела кадров): «Разве мужчин не хватает? Зачем вам слушать эти женские истории. Женские фантазии…»

Пришла в одну семью… Воевали муж и жена. Встретились на фронте и там же поженились: «Свадьбу свою отпраздновали в окопе. Перед боем. А белое платье я себе пошила из немецкого парашюта». Он » пулеметчик, она » связная.

Мужчина сразу отправил женщину на кухню: «Ты нам что-нибудь приготовь». Уже и чайник вскипел, и бутерброды нарезаны, она присела с нами рядом, муж тут же ее поднял: «А где клубника? Где наш дачный гостинец?» После моей настойчивой просьбы неохотно уступил свое место со словами: «Рассказывай, как я тебя учил. Без слез и женских мелочей: хотелось быть красивой, плакала, когда косу отрезали». Позже она мне шепотом призналась: «Всю ночь со мной штудировал том „Истории Великой Отечественной войны“. Боялся за меня. И сейчас переживает, что не то вспомню. Не так, как надо, расскажу».

Так было не один раз, не в одном доме.

Да, они много плачут. Кричат. После моего ухода глотают сердечные таблетки. Вызывают «Скорую». Но все равно просят: «Ты приходи. Обязательно приходи. Мы так долго молчали. Сорок лет молчали…»

Код для вставки на сайт или в блог.

© Светлана Алексиевич, 2013

© «Время», 2013

– Когда впервые в истории женщины появились в армии?

– Уже в IV веке до нашей эры в Афинах и Спарте в греческих войсках воевали женщины. Позже они участвовали в походах Александра Македонского.

Русский историк Николай Карамзин писал о наших предках: «Славянки ходили иногда на войну с отцами и супругами, не боясь смерти: так при осаде Константинополя в 626 году греки нашли между убитыми славянами многие женские трупы. Мать, воспитывая детей, готовила их быть воинами».

– А в новое время?

– Впервые – в Англии в 1560–1650 годы стали формировать госпитали, в которых служили женщины-солдаты.

– Что произошло в ХХ веке?

– Начало века… В Первую мировую войну в Англии женщин уже брали в Королевские военно-воздушные силы, был сформирован Королевский вспомогательный корпус и женский легион автотранспорта – в количестве 100 тысяч человек.

В России, Германии, Франции многие женщины тоже стали служить в военных госпиталях и санитарных поездах.

А во время Второй мировой войны мир стал свидетелем женского феномена. Женщины служили во всех родах войск уже во многих странах мира: в английской армии – 225 тысяч, в американской – 450–500 тысяч, в германской – 500 тысяч…

В Советской армии воевало около миллиона женщин. Они овладели всеми военными специальностями, в том числе и самыми «мужскими». Даже возникла языковая проблема: у слов «танкист», «пехотинец», «автоматчик» до того времени не существовало женского рода, потому что эту работу еще никогда не делала женщина. Женские слова родились там, на войне…

Из разговора с историком

Человек больше войны (из дневника книги)

Миллионы убитых задешево

Протоптали тропу в темноте…

Осип Мандельштам

1978–1985 гг

Пишу книгу о войне…

Я, которая не любила читать военные книги, хотя в моем детстве и юности у всех это было любимое чтение. У всех моих сверстников. И это неудивительно – мы были дети Победы. Дети победителей. Первое, что я помню о войне? Свою детскую тоску среди непонятных и пугающих слов. О войне вспоминали всегда: в школе и дома, на свадьбах и крестинах, в праздники и на поминках. Даже в детских разговорах. Соседский мальчик однажды спросил меня: «А что люди делают под землей? Как они там живут?». Нам тоже хотелось разгадать тайну войны.

Тогда и задумалась о смерти… И уже никогда не переставала о ней думать, для меня она стала главной тайной жизни.

Все для нас вело начало из того страшного и таинственного мира. В нашей семье украинский дедушка, мамин отец, погиб на фронте, похоронен где-то в венгерской земле, а белорусская бабушка, папина мама, умерла от тифа в партизанах, двое ее сыновей служили в армии и пропали без вести в первые месяцы войны, из троих вернулся один. Мой отец. Одиннадцать дальних родственников вместе с детьми немцы сожгли заживо – кого в своей хате, кого в деревенской церкви. Так было в каждой семье. У всех.

Деревенские мальчишки долго еще играли в «немцев» и «русских». Кричали немецкие слова: «Хенде хох!», «Цурюк», «Гитлер капут!».

Мы не знали мира без войны, мир войны был единственно знакомым нам миром, а люди войны – единственно знакомыми нам людьми. Я и сейчас не знаю другого мира и других людей. А были ли они когда-нибудь?

Деревня моего детства после войны была женская. Бабья. Мужских голосов не помню. Так у меня это и осталось: о войне рассказывают бабы. Плачут. Поют, как плачут.

В школьной библиотеке – половина книг о войне. И в сельской, и в райцентре, куда отец часто ездил за книгами. Теперь у меня есть ответ – почему. Разве случайно? Мы все время воевали или готовились к войне. Вспоминали о том, как воевали. Никогда не жили иначе, наверное, и не умеем. Не представляем, как жить по-другому, этому нам надо будет когда-нибудь долго учиться.

В школе нас учили любить смерть. Мы писали сочинения о том, как хотели бы умереть во имя… Мечтали…

Я долго была книжным человеком, которого реальность пугала и притягивала. От незнания жизни появилось бесстрашие. Теперь думаю: будь я более реальным человеком, могла ли бы кинуться в такую бездну? От чего все это было – от незнания? Или от чувства пути? Ведь чувство пути есть…

Долго искала… Какими словами можно передать то, что я слышу? Искала жанр, который бы отвечал тому, как вижу мир, как устроен мой глаз, мое ухо.

Однажды попала в руки книга «Я – из огненной деревни» А. Адамовича, Я. Брыля, В. Колесника. Такое потрясение испытала лишь однажды, читая Достоевского. А тут – необычная форма: роман собран из голосов самой жизни. из того, что я слышала в детстве, из того, что сейчас звучит на улице, дома, в кафе, в троллейбусе. Так! Круг замкнулся. Я нашла то, что искала. Предчувствовала.

Алесь Адамович стал моим учителем…

Два года не столько встречалась и записывала, сколько думала. Читала. О чем будет моя книга? Ну, еще одна книга о войне… Зачем? Уже были тысячи войн – маленькие и большие, известные и неизвестные. А написано о них еще больше. Но… Писали мужчины и о мужчинах – это стало понятно сразу. Все, что нам известно о войне, мы знаем с «мужского голоса». Мы все в плену «мужских» представлений и «мужских» ощущений войны. «Мужских» слов. А женщины молчат. Никто же, кроме меня, не расспрашивал мою бабушку. Мою маму. Молчат даже те, кто был на фронте. Если вдруг начинают вспоминать, то рассказывают не «женскую» войну, а «мужскую». Подстраиваются под канон. И только дома или, всплакнув в кругу фронтовых подруг, они начинают говорить о своей войне, мне незнакомой. Не только мне, всем нам. В своих журналистских поездках не раз была свидетельницей, единственной слушательницей совершенно новых текстов. И испытывала потрясение, как в детстве. В этих рассказах проглядывал чудовищный оскал таинственного… Когда женщины говорят, у них нет или почти нет того, о чем мы привыкли читать и слышать: как одни люди героически убивали других и победили. Или проиграли. Какая была техника и какие генералы. Женские рассказы другие и о другом. У «женской» войны свои краски, свои запахи, свое освещение и свое пространство чувств. Свои слова. Там нет героев и невероятных подвигов, там есть просто люди, которые заняты нечеловеческим человеческим делом. И страдают там не только они (люди!), но и земля, и птицы, и деревья. Все, кто живут вместе с нами на земле. Страдают они без слов, что еще страшнее.

Но почему? – не раз спрашивала я у себя. – Почему, отстояв и заняв свое место в когда-то абсолютно мужском мире, женщины не отстояли свою историю? Свои слова и свои чувства? Не поверили сами себе. От нас скрыт целый мир. Их война осталась неизвестной…

Хочу написать историю этой войны. Женскую историю.

После первых встреч…

Удивление: военные профессии у этих женщин – санинструктор, снайпер, пулеметчица, командир зенитного орудия, сапер, а сейчас они – бухгалтеры, лаборантки, экскурсоводы, учительницы… Несовпадение ролей – там и здесь. Вспоминают как будто не о себе, а о каких-то других девчонках. Сегодня сами себе удивляются. И на моих глазах «очеловечивается» история, становится похожей на обычную жизнь. Появляется другое освещение.

Встречаются потрясающие рассказчицы, у них в жизни есть страницы, которые могут соперничать с лучшими страницами классики. Человек так ясно видит себя сверху – с неба, и снизу – с земли. Перед ним весь путь вверх и путь вниз – от ангела к зверю. Воспоминания – это не страстный или бесстрастный пересказ исчезнувшей реальности, а новое рождение прошлого, когда время поворачивает вспять. Прежде всего это – творчество. Рассказывая, люди творят, «пишут» свою жизнь. Бывает, что и «дописывают» и «переписывают». Тут надо быть начеку. На страже. В то же время боль расплавляет, уничтожает любую фальшь. Слишком высокая температура! Искреннее, убедилась я, ведут себя простые люди – медсестры, повара, прачки… Они, как бы это точнее определить, из себя достают слова, а не из газет и прочитанных книг – не из чужого. А только из своих собственных страданий и переживаний. Чувства и язык образованных людей, как это ни странно, часто больше подвержены обработке временем. Его общей шифровке. Заражены вторичным знанием. Мифами. Часто приходится долго идти, разными кругами, чтобы услышать рассказ о «женской» войне, а не о «мужской»: как отступали, наступали, на каком участке фронта… Требуется не одна встреча, а много сеансов. Как настойчивому портретисту.

Наступаем... Первые немецкие поселки... Мы - молодые. Сильные. Четыре года без женщин. В погребах - вино. Закуска. Ловили немецких девушек и...
Десять человек насиловали одну... Женщин не хватало, население бежало от советской армии, брали юных. Девочек... Двенадцать–тринадцать лет... Если она плакала, били, что–нибудь заталкивали в рот. Ей больно, а нам смешно. Я сейчас не понимаю, как я мог... Мальчик из интеллигентной семьи... Но это был я...
Единственное, чего мы боялись, чтобы наши девушки об этом не узнали. Наши медсестры. Перед ними было стыдно..."
"Кто-то нас выдал... Немцы узнали, где стоянка партизанского отряда. Оцепили лес и подходы к нему со всех сторон. Прятались мы в диких чащах, нас спасали болота, куда каратели не заходили. Трясина. И технику, и людей она затягивала намертво. С нами была радистка, она недавно родила. Ребенок голодный... Просит грудь... Но мама сама голодная, молока нет, и ребенок плачет. Каратели рядом... С собаками... Собаки услышат, все погибнем. Вся группа - человек тридцать... Вам понятно?
Принимаем решение... Никто не решается передать приказ командира, но мать сама догадывается. Опускает сверток с ребенком в воду и долго там держит... Ребенок больше не кричит... Ни звука... А мы не можем поднять глаза. Ни на мать, ни друг на друга..."
"Нас окружили... С нами политрук Лунин... Он зачитал приказ, что советские солдаты врагу не сдаются. У нас, как сказал товарищ Сталин, пленных нет, а есть предатели. Ребята достали пистолеты... Политрук приказал: "Не надо. Живите, хлопцы, вы - молодые". А сам застрелился...
"После войны... После войны человеческая жизнь ничего не стоила. Дам один пример... Еду после работы в автобусе, вдруг начались крики: "Держите вора! Держите вора! Моя сумочка..." Автобус остановился... Сразу – толкучка. Молодой офицер выводит на улицу мальчишку, кладет его руку себе на колено и – бах! ломает ее пополам. Вскакивает назад... И мы едем... Никто не заступился за мальчишку, не позвал милиционера. Не вызвали врача. А у офицера вся грудь в боевых наградах... Я стала выходить на своей остановке, он соскочил и подал мне руку: "Проходите, девушка..." Такой галантный..."
"Многие из нас верили... Мы думали, что после войны все изменится... Сталин поверит своему народу. Но еще война не кончилась, а эшелоны уже пошли в Магадан. Эшелоны с победителями... Арестовали тех, кто был в плену, выжил в немецких лагерях, кого увезли немцы на работу - всех, кто видел Европу. Мог рассказать, как там живет народ. Без коммунистов. Какие там дома и какие дороги. О том, что нигде нет колхозов...
После Победы все замолчали. Молчали и боялись, как до войны...

Текущая страница: 6 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]

О быте и бытии

«Мечтали… Хотели воевать…

Разместили нас в вагоне, и начались занятия. Все было не таким, как нам представлялось дома. Надо было рано вставать, и весь день ты на бегу. А в нас еще жила прежняя жизнь. Мы возмущались, когда командир отделения, младший сержант Гуляев, имевший четырехклассное образование, учил нас уставу и произносил неправильно отдельные слова. Нам казалось: чему он может научить? А он учил нас, как не погибнуть…

После карантина, перед принятием присяги, старшина привез обмундирование: шинели, пилотки, гимнастерки, юбки, вместо комбинации – из бязи пошитые по-мужски две рубахи с рукавами, вместо обмоток – чулки и американские тяжелые ботинки с металлическими подковами во весь каблук и на носках. В роте по своему росту и комплекции я оказалась самой маленькой, рост сто пятьдесят три сантиметра, обувь тридцать пятого размера и, естественно, военной промышленностью такие мизерные размеры не шились, а уж тем более Америка нам их не поставляла. Мне достались ботинки сорок второго размера, надевала и снимала их, не расшнуровывая, и такие они тяжелые, что я ходила, волоча ноги по земле. От моего строевого шага по каменной мостовой высекались искры, и ходьба была похожа на что угодно, кроме строевого шага. Жутко вспомнить, каким кошмарным был первый марш. Я готова была совершить подвиг, но не готова была вместо тридцать пятого носить сорок второй размер. Это так тяжело и так некрасиво! Так некрасиво!

Командир увидел, как я иду, вызвал из строя:

– Смирнова, как ты ходишь строевым? Что, тебя не учили? Почему ты не поднимаешь ноги? Объявляю три наряда вне очереди…

Я ответила:

– Есть, товарищ старший лейтенант, три наряда вне очереди! – повернулась, чтобы идти, и упала. Выпала из ботинок… Ноги были в кровь стерты….

Тогда и выяснилось, что ходить я уже не могла. Ротному сапожнику Паршину дали приказ сшить мне сапоги из старой плащ-палатки, тридцать пятого размера…»

Нонна Александровна Смирнова, рядовая, зенитчица

«А сколько было смешного…

Дисциплина, уставы, знаки различия – вся эта военная премудрость не давалась сразу. Стоим, охраняем самолеты. А в уставе говорится, что если кто идет, надо останавливать: “Стой, кто идет?”. Подружка моя увидела командира полка и кричит: “Стойте, кто идет? Вы меня извините, но я буду стрелять!”. Вообразите это себе. Она кричит: “Вы меня извините, но я буду стрелять!”. Вы меня извините… Ха-ха-ха…»

Антонина Григорьевна Бондарева, гвардии лейтенант, старший летчик

«Девушки приехали в училище с длинными косами… С прическами… У меня тоже косы вокруг головы… А как их промыть? Сушить где? Вы их только помыли, а тревога, вам надо бежать. Наш командир Марина Раскова велела всем косы состричь. Девчонки стригли и плакали. А Лиля Литвяк, впоследствии прославленная летчица, никак не хотела со своей косой расстаться.

Я иду к Расковой:

– Товарищ командир, ваш приказ выполнен, только Литвяк отказалась.

Марина Раскова, несмотря на свою женскую мягкость, могла быть очень строгим командиром. Она меня отправила:

– Какой ты парторг, если не можешь добиться выполнения приказа! Кругом шагом марш!

Платья, туфельки на каблуках… Как нам жалко их, в мешочки позапрятывали. Днем в сапогах, а вечером хоть немножко в туфельках перед зеркалом. Раскова увидела – и через несколько дней приказ: всю женскую одежду отправить домой в посылках. Вот так! Зато новый самолет мы изучили за полгода вместо двух лет, как это положено в мирное время.

В первые дни тренировок погибло два экипажа. Поставили четыре гроба. Все три полка, все мы плакали навзрыд.

Выступила Раскова:

– Подруги, вытрите слезы. Это первые наши потери. Их будет много. Сожмите свое сердце в кулак…

Потом, на войне, хоронили без слез. Перестали плакать.

Летали на истребителях. Сама высота была страшной нагрузкой для всего женского организма, иногда живот прямо в позвоночник прижимало. А девочки наши летали и сбивали асов, да еще каких асов! Вот так! Знаете, когда мы шли, на нас мужчины смотрели с удивлением: летчицы идут. Они восхищались нами…»

Клавдия Ивановна Терехова, капитан авиации

«Осенью меня вызвали в военкомат… Принял военком и спрашивает: “Прыгать умеете?”. Я призналась, что боюсь. Долго он агитировал за десантные войска: красивая форма, шоколад каждый день. Но я с детства боялась высоты. “Хотите в зенитную артиллерию?” А очень я знаю, что это такое – зенитная артиллерия? Тогда он предлагает: “Давайте направим вас в партизанский отряд.” – “А как маме оттуда писать в Москву?” Он берет и пишет красным карандашом на моем направлении: “Степной фронт…”

В поезде влюбился в меня молодой капитан. Всю ночь в нашем вагоне простоял. Он уже был обожженный войной, несколько раз раненый. Смотрел-смотрел на меня и говорит: “Верочка, только не опускайтесь, не становитесь грубой. Вы такая сейчас нежная. Я уже всего повидал!”. И дальше что-то в таком духе, что, мол, трудно выйти чистым из войны. Из ада.

Месяц добирались мы с подругой до четвертой гвардейской армии Второго Украинского фронта. Наконец догнали. Главный хирург вышел на несколько минут, посмотрел на нас, завел в операционную: “Вот ваш операционный стол…”. Санитарные машины одна за другой подходят, машины большие, “студебеккеры”, раненые лежат на земле, на носилках. Мы спросили только: “Кого брать первыми?” – “Тех, кто молчит…” Через час я уже стояла за своим столом, оперировала. И пошло… Оперируешь сутками, после чуток подремлешь, быстренько протрешь глаза, умоешься – и опять за свой стол. И через два человека третий – мертвый. Не успевали всем помочь. Третий – мертвый…

На станции в Жмеринке попали под страшную бомбежку. Состав остановился, и мы побежали. Замполит наш, вчера ему вырезали аппендицит, а он сегодня уже бежал. Всю ночь просидели в лесу, а состав наш разнесло в щепки. Под утро на бреющем полете немецкие самолеты стали прочесывать лес. Куда денешься? В землю, как крот, не полезешь. Я обхватила березу и стою: “Ох, мама-мамочка! Неужели я погибну? Выживу, буду самым счастливым человеком на свете”. Кому потом ни рассказывала, как за березу держалась, все смеялись. Ведь что было в меня попасть? Стою во весь рост, береза белая… Умора!

День Победы встретила в Вене. Мы поехали в зоопарк, очень в зоопарк хотелось. Можно было поехать посмотреть концентрационный лагерь. Всех возили, показывали. Не поехала… Сейчас удивляюсь: почему я не поехала? Хотелось чего-нибудь радостного. Смешного. Увидеть что-нибудь из другой жизни…»

Вера Владимировна Шевалдышева, старший лейтенант, хирург

«Нас было трое… Мама, папа и я… Первым уехал на фронт отец. Мама хотела пойти вместе с отцом, она медсестра, но его в одну сторону направили, ее – в другую. А мне было только шестнадцать лет… Меня не хотели брать. Я ходила-ходила в военкомат, и через год меня взяли.

Мы долго ехали поездом. Вместе с нами возвращались солдаты из госпиталей, были там тоже молодые ребята. Они рассказывали нам о фронте, и мы сидели, открыв рот, слушали. Говорили, что нас будут обстреливать, и мы сидим, ждем: когда же обстрел начнется? Мол, приедем и скажем, что уже обстрелянные.

Приехали. А нас не к винтовкам, а к котлам приставили, к корытам. Девочки все моего возраста, до этого родители нас любили, баловали. Я была единственный ребенок в семье. А тут тягаем дрова, топим печки. Потом золу эту берем и в котлы вместо мыла, потому что мыло привезут, и тут – оно кончилось. Белье грязное, вшивое. В крови… Зимой тяжелое от крови…»

Светлана Васильевна Катыхина, боец полевого банно-прачечного отряда

«Я до сих пор помню своего первого раненого… Лицо помню… У него был открытый перелом средней трети бедра. Представляете, торчит кость, осколочное ранение, все вывернуто. Эта кость… Я знала теоретически, что делать, но когда я к нему подползла и вот это увидела, мне стало плохо, меня затошнило. И вдруг слышу: “Сестричка, попей водички”. Это мне этот раненый говорит. Жалеет. Я эту картину как сейчас вижу. Как он это сказал, я опомнилась: “Ах, думаю, чертова тургеневская барышня! Человек погибает, а ее, нежное создание, видите ли, затошнило”. Развернула индивидуальный пакет, закрыла им рану – и мне стало легче, и оказала, как надо, помощь.

Смотрю теперь фильмы о войне: медсестра на передовой, она идет аккуратненькая, чистенькая, не в ватных брюках, а в юбочке, у нее пилоточка на хохолке. Ну, неправда! Разве мы могли вытащить раненого, если бы были такие… Не очень-то в юбочке наползаешь, когда одни мужчины вокруг. А по правде сказать, юбки нам в конце войны только выдали, как нарядные. Тогда же мы получили и трикотаж нижний вместо мужского белья. Не знали, куда деваться от счастья. Гимнастерки расстегивали, чтобы видно было…»

Софья Константиновна Дубнякова, старший сержант, санинструктор

«Бомбежка… Бомбит и бомбит, бомбит и бомбит, и бомбит. Все бросились куда-то бежать… И я бегу. Слышу чей-то стон: “Помогите… Помогите…”. Но бегу… Через несколько минут до меня что-то доходит, я чувствую на плече санитарную сумку. И еще – стыд. Куда девался страх! Бегу назад: стонет раненый солдат. Бросаюсь к нему перевязывать. Затем второго, третьего…

Бой кончился ночью. А утром выпал свежий снег. Под ним убитые… У многих руки подняты кверху… К небу… Спросите меня: что такое счастье? Я отвечу… Вдруг найти среди убитых – живого человека…»

Анна Ивановна Беляй, медсестра

«Увидела первого убитого… Стала над ним и плачу… Оплакиваю… Тут раненый зовет: “Перевяжи ногу!”. Нога у него на штанине болтается, ногу оторвало. Отрезаю штанину: “Положи мне ногу! Положи рядом”. Положила. Они, если в сознании, не дают оставить ни свою руку, ни свою ногу. Забирают. А если умирают, просят похоронить вместе.

На войне думала: никогда ничего не забуду. Но забывается…

Молодой такой, интересный парень. И лежит убитый. Я представляла, что всех погибших хоронят с воинскими почестями, а его берут и тащат к орешнику. Вырыли могилу… Без гроба, без ничего зарывают в землю, прямо так и засыпали. Солнце ярко светило, и на него тоже… Теплый летний день… Не было ни плащ-палатки, ничего, его положили в гимнастерке, галифе, как он был, и все это еще новое, он, видно, недавно прибыл. Так положили и зарыли. Ямка была неглубокая, только чтобы он лег. И рана небольшая, она смертельная – в висок, но крови мало, и человек лежит, как живой, только очень бледный.

За обстрелом началась бомбежка. Разбомбили это место. Не знаю, что там осталось…

А как в окружении людей хоронили? Тут же, рядом, возле окопчика, где мы сами сидим, зарыли – и все. Бугорок только оставался. Его, конечно, если следом немцы идут или танки, тут же затопчут. Обыкновенная земля оставалась, никакого следа. Часто хоронили в лесу под деревьями… Под этими дубами, под этими березами…

Я в лес до сих пор не могу ходить. Особенно, где растут старые дубы или березы… Не могу там сидеть…»

Ольга Васильевна Корж, санинструктор кавалерийского эскадрона

Уезжала я на фронт материалисткой. Атеисткой. Хорошей советской школьницей уехала, которую хорошо учили. А там… Там я стала молиться… Я всегда молилась перед боем, читала свои молитвы. Слова простые… Мои слова… Смысл один, чтобы я вернулась к маме и папе. Настоящих молитв я не знала и не читала Библию. Никто не видел, как я молилась. Я – тайно. Украдкой молилась. Осторожно. Потому что… Мы были тогда другие, тогда жили другие люди. Вы – понимаете? Мы думали иначе, понимали… Потому что… Я расскажу случай… Однажды среди новоприбывших оказался верующий, и солдаты смеялись, когда он молился: “Ну что, тебе твой Бог помог? Если он есть, как он все терпит?”. Они не верили, как тот человек, что кричал у ног распятого Христа, мол, если Он тебя любит, почему Он тебя не спасет? После войны я прочла Библию… Всю жизнь ее теперь читаю… И этот солдат, он был уже немолодой мужчина, не хотел стрелять. Отказывался: “Не могу! Я не буду убивать!”. Все соглашались убивать, а он нет. А время? Время какое… Страшное время… Потому что… Отдали под трибунал и через два дня расстреляли… Бах! Бах!

Время другое… Люди другие… Как вам объяснить? Как…

К счастью, я… Я не видела тех людей, которых убивала… Но… Все равно… Теперь я понимаю, что убивала. Думаю об этом… Потому что… Потому что старая стала. О своей душе молюсь. Наказала дочери, чтобы после смерти все мои ордена и медали не в музей, а в церковь отнесла. Отдала батюшке… Они приходят ко мне во сне… Мертвые… Мои мертвые… Хотя я их и не видела, но они приходят и смотрят на меня. Я ищу-ищу глазами, может, кто-то раненый, пусть тяжелораненый, но можно еще спасти. Не знаю, как сказать… Но все они мертвые…»

Вера Борисовна Сапгир, сержант, зенитчица

«Самое невыносимое для меня были ампутации… Часто такие высокие ампутации делали, что отрежут ногу, и я ее еле держу, еле несу, чтобы положить в таз. Помню, что они очень тяжелые. Возьмешь тихонько, чтобы раненый не слышал, и несешь, как ребенка… Маленького ребенка… Особенно, если высокая ампутация, далеко за колено. Я не могла привыкнуть. Раненые под наркозом стонут или кроют матом. Трехэтажным русским матом. Я всегда была в крови… Она вишневая… Черная…

Маме я ничего не писала об этом. Я писала, что все хорошо, что я тепло одета, обута. Она же троих на фронт отправила, ей было тяжело…»

Мария Селивестровна Божок, медсестра

«Родилась и выросла я в Крыму… Возле Одессы. В сорок первом году окончила десятый класс Слободской школы Кордымского района. Когда началась война, в первые дни слушала радио. Поняла – отступаем… Побежала в военкомат, отправили домой. Еще дважды ходила туда и дважды получала отказ. Двадцать восьмого июля двигались через нашу Слободку отступающие части, и я вместе с ними без всякой повестки ушла на фронт.

Когда впервые увидела раненого, упала в обморок. Потом прошло. Когда первый раз полезла под пули за бойцом, кричала так, что казалось, перекрывала грохот боя. Потом привыкла. Через десять дней меня ранило, осколок вытащила сама, перевязала себя сама…

Двадцать пятое декабря сорок второго года… Наша триста тридцать третья дивизия пятьдесят шестой армии заняла высоту на подступах к Сталинграду. Противник решил ее во что бы то ни стало вернуть. Завязался бой. На нас двинулись танки, но их остановила артиллерия. Немцы откатились назад, на ничейной земле остался раненый лейтенант, артиллерист Костя Худов. Санитаров, которые пытались вынести его, убило. Поползли две овчарки-санитарки (я их там увидела впервые), но их тоже убило. И тогда я, сняв ушанку, стала во весь рост, сначала тихо, а потом все громче запела нашу любимую довоенную песню “Я на подвиг тебя провожала”. Умолкло все с обеих сторон – и с нашей, и с немецкой. Подошла к Косте, нагнулась, положила на санки-волокуши и повезла к нашим. Иду, а сама думаю: “Только бы не в спину, пусть лучше в голову стреляют”. Вот сейчас… сейчас… Последние минуты моей жизни… Сейчас! Интересно: я почувствую боль или нет? Как страшно, мамочка! Но не раздалось ни одного выстрела…

Формы на нас было не напастись: вот дали новенькую, а через пару дней она вся в крови. Мой первый раненый – старший лейтенант Белов, мой последний раненый – Сергей Петрович Трофимов, сержант минометного взвода. В семидесятом году он приезжал ко мне в гости, и я показала дочерям его раненую голову, на которой и сейчас большой шрам. Всего из-под огня я вынесла четыреста восемьдесят одного раненого. Кто-то из журналистов подсчитал: целый стрелковый батальон… Таскали на себе мужчин, в два-три раза тяжелее нас. А раненые они еще тяжелее. Его самого тащишь и его оружие, а на нем еще шинель, сапоги. Взвалишь на себя восемьдесят килограммов и тащишь. Сбросишь… Идешь за следующим, и опять семьдесят-восемьдесят килограммов… И так раз пять-шесть за одну атаку. А в тебе самой сорок восемь килограммов – балетный вес. Сейчас уже не верится… Самой не верится…»

Мария Петровна Смирнова (Кухарская), санинструктор

«Сорок второй год… Идем на задание. Перешли линию фронта, остановились у какого-то кладбища. Немцы, мы знали, находятся в пяти километрах от нас. Это была ночь, они все время бросали осветительные ракеты. Парашютные. Эти ракеты горят долго и освещают далеко всю местность. Взводный привел меня на край кладбища, показал, откуда бросают ракеты, где кустарник, из которого могут появиться немцы. Я не боюсь покойников, с детства кладбища не боялась, но мне было двадцать два года, я первый раз стояла на посту… И я за эти два часа поседела… Первые седые волосы, целую полосу я обнаружила у себя утром. Я стояла и смотрела на этот кустарник, он шелестел, двигался, мне казалось, что оттуда идут немцы… И еще кто-то… Какие-то чудовища… А я – одна…

Разве это женское дело – стоять ночью на посту на кладбище? Мужчины проще ко всему относились, они уже готовы были к этой мысли, что надо стоять на посту, надо стрелять… А для нас все равно это было неожиданностью. Или делать переход в тридцать километров. С боевой выкладкой. По жаре. Лошади падали…»

Вера Сафроновна Давыдова, рядовой пехотинец

«Ты спрашиваешь, что на войне самое страшное? Ждешь от меня… Я знаю, чего ты ждешь… Думаешь: я отвечу: самое страшное на войне – смерть. Умереть.

Ну, так? Знаю я вашего брата… Журналистские штучки… Ха-ха-а-а… Почему не смеешься? А?

А я другое скажу… Самое страшное для меня на войне – носить мужские трусы. Вот это было страшно. И это мне как-то… Я не выражусь… Ну, во-первых, очень некрасиво… Ты на войне, собираешься умереть за Родину, а на тебе мужские трусы. В общем, ты выглядишь смешно. Нелепо. Мужские трусы тогда носили длинные. Широкие. Шили из сатина. Десять девочек в нашей землянке, и все они в мужских трусах. О, Боже мой! Зимой и летом. Четыре года.

Перешли советскую границу… Добивали, как говорил на политзанятиях наш комиссар, зверя в его собственной берлоге. Возле первой польской деревни нас переодели, выдали новое обмундирование и… И! И! И! Привезли в первый раз женские трусы и бюстгальтеры. За всю войну в первый раз. Ха-а-а… Ну, понятно… Мы увидели нормальное женское белье…

Почему не смеешься? Плачешь… Ну, почему?»

Лола Ахметова, рядовая, стрелок

«Меня на фронт не брали… Только шестнадцать лет мне, до семнадцати еще далеко. А взяли у нас фельдшера, ей принесли повестку. Она сильно плакала, у нее дома мальчик маленький оставался. Я пошла в военкомат: “Возьмите вместо нее меня”. Мама не пускала: “Нина, ну сколько тебе лет? Может, там и война скоро кончится”. Мама есть мама.

Бойцы кто сухарик, кто сахару кусочек мне оставит. Оберегали. Я не знала, что у нас “катюша” есть, в прикрытии за нами стоит. Начала она стрелять. Она стреляет, гром вокруг стоит, все горит. И настолько это меня поразило, настолько я испугалась этого грома, огня, шума, что упала в лужу, пилотку потеряла. Бойцы хохочут: “Ты что, Ниночек? Ты что, милая?”.

Атаки рукопашные… Я что запомнила? Я запомнила хруст… Начинается рукопашная: и сразу этот хруст – хрящи ломаются, кости человеческие трещат. Звериные крики… Когда атака, я с бойцами иду, ну, чуть-чуть позади, считай – рядом. Все на моих глазах… Мужчины закалывают друг друга. Добивают. Доламывают. Бьют штыком в рот, в глаз… В сердце, в живот… И это… Как описать? Я слаба… Слаба описать… Одним словом, женщины не знают таких мужчин, они их такими дома не видят. Ни женщины, ни дети. Жутко вообще делается…

После войны вернулась домой в Тулу. По ночам все время кричала. Ночью мама с сестрой сидели со мной… Я просыпалась от собственного крика…»

Нина Владимировна Ковеленова, старший сержант, санинструктор стрелковой роты

«Прибыли мы к Сталинграду… Там смертные бои шли. Самое смертельное место… Вода и земля были красные… И вот с одного берега Волги нам надо переправиться на другой. Нас никто слушать не хочет: “Что? Девчонки? Кому вы к черту тут нужны! Нам стрелки и пулеметчики нужны, а не связисты”. А нас много, восемьдесят человек. К вечеру девчат, которые побольше были, взяли, а нас вдвоем с одной девочкой не берут. Малые ростом. Не выросли. Хотели в резерве оставить, но я такой рев подняла…

В первом бою офицеры сталкивали меня с бруствера, я высовывала голову, чтобы все самой видеть. Какое-то любопытство было, детское любопытство… Наив! Командир кричит: “Рядовая Семенова! Рядовая Семенова, ты с ума сошла! Такую мать… Убьет!”. Этого я понять не могла: как это меня может убить, если я только приехала на фронт? Я еще не знала, какая смерть обыкновенная и неразборчивая. Ее не упросишь, не уговоришь.

Подвозили на старых полуторках народное ополчение. Стариков и мальчиков. Им выдавали по две гранаты и отправляли в бой без винтовки, винтовку надо было добыть в бою. После боя и перевязывать было некого… Все убитые…»

Нина Алексеевна Семенова, рядовая, связистка

«Я войну прошла из конца в конец…

Первого раненого тащила, у самой ноги подкашивались. Тащу и шепчу: “Хотя б не помер… Хотя б не помер…”. Перевязываю его, и плачу, и что-то говорю ему ласковое. А мимо проходил командир. И он накричал на меня, даже что-то такое с матом…

– Почему он накричал на вас?

– Нельзя было так жалеть, плакать, как я. Выбьюсь из сил, а раненых много.

Едем, лежат убитые, стриженые и головы у них зеленые, как картошка от солнца. Они рассыпаны, как картошка… Как бежали, так и лежат на вспаханном поле… Как картошка…»

Екатерина Михайловна Рабчаева, рядовая, санинструктор

«Вот не скажу, где это было… В каком месте… Один раз человек двести раненых в сарае, а я одна. Раненых доставляли прямо с поля боя, очень много. Было это в какой-то деревне… Ну не помню, столько лет прошло… Помню, что четыре дня я не спала, не присела, каждый кричал: “Сестра! Сестренка! Помоги, миленькая!” Я бегала от одного к другому, один раз споткнулась и упала, и тут же уснула. Проснулась от крика, командир, молоденький лейтенант, тоже раненый, приподнялся на здоровый бок и кричал: “Молчать! Молчать, я приказываю!”. Он понял, что я без сил, а все зовут, им больно: “Сестра! Сестричка!”. Я как вскочила, как побежала – не знаю куда, чего. И тогда я первый раз, как попала на фронт, заплакала.

И вот… Никогда не знаешь своего сердца. Зимой вели мимо нашей части пленных немецких солдат. Шли они замерзшие, с рваными одеялами на голове, прожженными шинелями. А мороз такой, что птицы на лету падали. Птицы замерзали. В этой колонне шел один солдат… Мальчик… У него на лице замерзли слезы… А я везла на тачке хлеб в столовую. Он глаз отвести не может от этой тачки, меня не видит, только эту тачку. Хлеб… Хлеб… Я беру и отламываю от одной буханки и даю ему. Он берет… Берет и не верит. Не верит… Не верит!

Я была счастлива… Я была счастлива, что не могу ненавидеть. Я сама себе тогда удивилась…»

Наталья Ивановна Сергеева, рядовая, санитарка