Биографии Характеристики Анализ

Фаворит том 2. Действие четырнадцатое

Валентин Пикуль

Фаворит. Книга первая. Его императрица. Том 2

© Пикуль В.С., наследники, 2007

© ООО «Издательство «Вече», 2007

© ООО «Издательство «Вече», электронная версия, 2017

Сайт издательства www.veche.ru

Действие пятое. Канун

Можно сказать, милостивый государь мой, что история нашего века будет интересна для потомства. Сколько великих перемен! Сколько странных приключений! Сей век наш есть прямое поучение царям и подданным…

Денис Фонвизин (из переписки)

1. Лежачего не бьют

Потемкин давно никого не винил. Даже не страдал. Одинокий, наблюдал он, как через щели в ставнях сочится яркий свет наступающей весны… Историк пишет: «Целые 18 месяцев окна были закрыты ставнями, он не одевался, редко с постели вставал, не принимал к себе никого. Сие уединенное прилежание при чрезвычайной памяти, коей он одарен был от природы, здравое и не рабское подражание в познании истин и тот скорбный образ жизни, на который он себя осудил, исполнили его глубокомыслием».

– Спишь ли? Допусти до себя…

Он запалил свечи. Сердце бурно колотилось.

– Кому надобен я? – спросил в страхе.

– Да ты хоть глянь, как хороша-то я… утешься!

Потемкин бессильно рухнул перед киотом:

– Господи, не искушай мя, раба своего…

Утром он получил записку. «Весьма жаль, – писала ему неизвестная, – что человек столь редкостных достоинств пропадает для света, для Отечества и для тех особ, кои умеют ценить его». Потемкин метался по комнатам, расшвыривал ногами стопы книг, уже прочитанных, и тех, которые еще предстояло прочесть… Историк продолжает: «Некоторая знатного происхождения молодая, прекрасная и всеми добродетелями украшенная дама (имени коей не позволяю себе объявить), ускоряя довершить над ним торжество свое, начала проезжаться мимо окошек дома, в котором он жил…» Одиноким глазом взирал Потемкин сквозь щели ставней, как в лунном сиянии, словно призрак, мечется под окнами богатая коляска.

Он стал бояться ночей. Уже не раз звали его:

– Да пусти меня к себе… открой, я утешу тебя!

Обессилев, Потемкин растворил двери, и на шее его повисла Прасковья Брюс, жарко целуя его…

Утром графиня отбыла во дворец с докладом Екатерине:

– Форты сдались, и крепость пала.

– Хвалю за храбрость! Поднимем же знамена наши…

В доме Потемкина появился Алехан Орлов, посмотрел, что на постели – войлок, подушка из кожи набита соломкой, а в ногах – худой овчинный тулупчик.

– Не слишком ли стеснил себя скудостью?

– Эдак забот меньше, – пояснил Потемкин.

Алехан поднял с полу одну из книг, раскрыл ее – это было сочинение Госта об эволюциях флотских. Бросил книгу на пол:

– Ныне я, братец, тоже флотом увлекся. – Потом сказал Потемкину, чтобы сбирался в Зимний ехать. – Без тебя возвращаться не велено, таково желание матушки нашей… Шевелись, братец!

Постриг он ногти и волосы. Белая косынка, скрученная в крепкий жгут, опоясала голову, скрывая уродство глаза.

Екатерина встретила отшельника строго:

– Наконец-то я вижу вас снова… Из подпоручиков жалую в поручики гвардии! Кажется, ничего более я не должна вам.



Правил он в полку должность казначейскую, надзирал в швальнях за шитьем солдатских мундиров. Писал стихи. Писал и рвал их. Сочинял музыку к стихам разодранным, и она мягко растворялась в его одиночестве, никого не взволновав, никому не нужная. А в трактире Гейденрейха, где всегда были свежие газеты из Европы, случайно повстречал он Дениса Фонвизина:

– Друг милый! А где ноне Яшка Булгаков?

– Яшке повезло: его князь Николай Василич Репнин с собою в Варшаву взял, он при посольстве его легационс-секретарем… Говорят, картежничает – ночи нет, чтобы в прах не продулся!

О себе же поведал, что служит при кабинет-министре Елагине для принятия прошений на высочайшее имя, а самому писать некогда. Выбрались из трактира. Ладожский лед давно прошел. Петербург задремывал в чистоте душистой ночи; на болотах города крутились винты «архимедовых улиток», вычерпывая из ям воду…

– Чего не спросишь, Денис, куда глаз подевался?

– Говорят разно: бильярдным кием вытыкнули или…

Потемкин сказал ему, что придворная служба уже мало влечет. Желательно вкусить славы военной:

– Даже окривевший, а вдруг пригожусь?..

Вечером он разрешал на доске шахматную задачу Филидора, когда слуга доложил, что какой-то незнакомый просится:

– Сказывал, бывал в приятелях ваших…

Предстал человек с лицом, страшно изуродованным оспою; кафтанишко на нем облезлый, башмаки вконец раздрызганы, а на боку – шпажонка дворянская (рубля в три, не дороже стоит).

– Или не признал меня, Гриша? – спросил он тихо.

Это был неприкаянный Василий Рубан.

– Да я сам не ведаю где… Год назад по делам таможенным в Бахчисарай ездил к резиденту нашему, в Перекопе татарском, возвращаясь, отночевал – еще здоров. Заехал в кош Запорожский, тут меня и обметало. А сечевики усаты знай одно меня из ведер на морозе водой окачивали. Потом землянку отрыли, там гнить и оставили. Спасибо – еду и воду носили. Уж не чаял живым остаться. Одно ладно, что оспа эта проклятая хоть глаза не выжрала мне… мог бы ослепнуть!

Тяжкое чувство жалости охватило Потемкина: за этой тощей шпажонкой, за этими башмаками виделась нищета безысходная, да и сам Вася Рубан не стал притворяться счастливчиком:

– Дожил – хоть воровать иди. Покорми, Гриша…

Потемкин выбрал из гардероба кафтан поуже в плечах, велел башмаки драные на двор выкинуть, свои дал примерить, потом выложил перед поэтом четыре шпаги, просил взять любую.

– Бог тебе воздаст, Гриша, – прослезился Рубан. – Людей-то добрых немало на Руси, да ведь не у каждого попросишь…

В разговоре выяснилось, что Рубан переводами кормится.

– Писать уже перестали – все, кому не лень, перетолмачивать кинулись. Иногда эпитафии на могилки складываю. Приду на кладбище и жду, когда покойничка привезут. А родственникам огорченным свой талант предлагаю: мол, не надо ли для надгробия восхваление в рифмах сочинить? Однажды на гении своем три рубля заработал. Вот послушай: «Прохожий! Не смущай покой: перед тобой лежит герой, Отечества был верный сын, слуга царям и добрый семьянин…» Мне бы самому под такою вывеской полежать!

Потемкин спросил о Василии Петрове; оказывается, тот при Академии духовной на Москве учительствует, а сейчас тоже в Петербург приехал, возле Елагина толчется, каждый взгляд его ловит.

– А что ему надобно от кабинет-министра?

– Ласки. И лазеек в масонство, благо Елагин-то шибко масонствует. В ложу его попасть – быстрее карьера сделается.

– А я был в ложах, – сознался Потемкин, как о стыдном грехе. – Плуты оне. Я бы всю эту масонию кнутами разогнал…



Встретились и с Петровым; наняли ялик, лодочник отвез их на Стрелку, где пристань. А там базар с кораблей иноземных: матросы попугаями и мартышками торгуют, тут же, прямо на берегу, ставлены для публики столики, можешь попросить с любого корабля – устриц, вина, омаров, фруктов редкостных… Старый нищий, хохоча, пальцем на них указывал:

– Впервой вижу такую троицу: один кривой, другой щербатый, а третий корявый… Охти мне, потеха какая!

Потемкин приосанился:

– Кривые, щербатые да корявые, до чего ж мы красивые!

Вася Петров по-прежнему был пригож, только передних зубов не хватало. Стали они пить мускат, заедая устрицами, а пустые створки раковин кидали в Неву. Потемкин спросил Петрова:

– Клыки-то свои где потерял?

– А как на Руси иначе? Вестимо, выбили.

– Важно ведь знать – кто выбил и за что?

– Барыня на Москве… утюгом! Ревнуча была.

От вина, еды и музыки Рубан оживился:

– Даже не верю, что снова средь вас… Четыре года в степях провел. Смотрю я сейчас вокруг себя: корабли стоят, дворцы строятся, флаги вьются, смех людской слышу. Где же я, боженька, куда попал?

– Так ты домой вернулся, – ответил Потемкин.

Был он среди друзей самый неотесанный. Рубан владел древнегреческим, латынью, французским, немецким, татарским и турецким. Петров знал новогреческий, латынь, еврейский, французский, немецкий, итальянский. Еще молодые ребята, никто их палкой не бил, а когда они успели постичь все это – бес их ведает!

– А ныне желаю в Англии побывать, – сказал Петров.

– Зачем тебе, скуфейкин сын?

– Чую сердцем – плывет по Темзе судьба моя…

Петров глядел на Потемкина заискивающе, словно ища протекцию, но камер-юнкер сказал приятелю, чтобы тот сам не плошал:

– Елагина не тревожь – он кучу добра насулит, а даст щепотку. На его же глазах Дениса Фонвизина шпыняют, он не заступится…

© Пикуль В.С., наследники, 2007

© ООО «Издательство «Вече», 2007

© ООО «Издательство «Вече», электронная версия, 2017

Сайт издательства www.veche.ru

Действие четырнадцатое. Предупреждение

Нужно ехать в Россию, чтобы увидать великие события. Если бы вам сказали в ваши детские годы, что… русские, которые были толпою рабов, заставят дрожать султана в Константинополе, вы приняли бы эти слова за сказки… На земле нет примера иной нации, которая достигла бы таких успехов во всех областях и в столь короткий срок!

1. Опасные карьеры

Потемкин всегда был противником дуэлей, отвергая их суть по той лишь причине, что подлец, умеющий стрелять, может убить честного человека, стреляющего неумело; светлейший вопросы чести разрешал на свой лад… Вот и сегодня пришел с просьбой об отставке храбрейший воин, князь Цицианов, оскорбленный пощечиной подчиненного, после чего служить ему не желалось. Потемкин вспомнил, как в молодости был со звериной лютостью избит братьями Орловыми.

– Ежели сатисфакции у обидчика не просил, так поделом и дали тебе, – рассудил он. – Опять же, если ты завтрева пьян напьешься и меня за ногу кусать станешь, так нежели мне, братец, из-за глупости твоей карьеры доброй лишаться? Нет уж, миленький, иди-ка да послужи отечеству!

Григорий Орлов, бежав из-под надзора братьев, недавно объявился в столице. Екатерина уговорила безумца на проживание в Мраморном дворце, вокруг которого расставила караулы. Вряд ли какая сиделка, даже самая терпеливая, вынесла бы все то, что снесла императрица от Орлова, за которым сама же и вызвалась ухаживать, – брань, угрозы, плевки, безумные речи, похоть и осквернение, самое мерзостное. «Орлов, – писал один современник, – умирал в ужасном состоянии…» Записки Екатерины, посланные ею Потемкину, были в ту пору наполнены хорошими словами. В конце своих посланий она не забывала упомянуть: «Саша велит тебе кланяться». Саша – это Ланской, который удобно поместился в сердце стареющей женщины, и с языка императрицы все чаще срывалось: «Саша сказал… Саша насмешил… Саша восхитился…»

В русской истории век осьмнадцатый – бабий!

Начиная с 1725 и до 1796 года престол России, исключая короткие паузы, занимали одни женщины. Если же обратиться в глубину века семнадцатого, из мрака застенков глянут глаза несчастной царевны Софьи, впервые на Руси заявившей о праве женщин занимать в стране самое высокое положение. История фаворитизма в России еще никем не была писана, а – жаль…

Петр I однажды имел беседу с иноземным послом.

– Знаете ли вы, что такое фаворит? – спросил он.

– Человек в полной мере счастливейший, не так ли?

– Вы ошиблись. Фаворит уподоблен рогам могучего быка: на вид очень грозные, они изнутри пустые…

Фаворитизм – явление для монархии закономерное, особенно в такие моменты истории, когда престол занимала женщина, да еще не в меру темпераментная. Во все времена и во всех государствах фаворитизм извечно произрастал, как шампиньоны на кучах навоза. Россия не избежала общей участи. Но пожалуй, только Екатерина II превратила фаворитизм из явления постыдного, которое надо утаивать, в дело большой важности, открытое для всех, как стезя служебная, награждений достойная. Свои женские слабости она не постыдилась возвысить до степени государственного значения… В дружеской беседе с графом Строгановым императрица однажды сказала:

– Старая мадам де Веранс безумно любила молодого Жан-Жака Руссо, и никто ей этой любви в упрек не ставил. Я же виновата с ног до головы… Откуда знать, Саня? Может быть, я воспитываю юношей для блага отечества.

Строганов высмеял свою подругу, и тогда Екатерина обозлилась:

– Послушай, друг мой! Вы, мужчины, состарившись, бегаете за молоденькими. Юных козочек вы, козлы расслабленные, сережками да деньгами приманиваете. Так почему пожилым женщинам нельзя молодых любить?..

Александр Ланской был моложе ее на тридцать лет. Он вышел из обнищавших дворян. Парень крупного телосложения. Держался прямо. Цвет лица имел здоровый. При вступлении в «должность» (иначе тут не скажешь) получил от императрицы коллекцию медалей и собрание книг по истории. Теперь одни лишь пуговицы на его кафтане стоили 80 тысяч рублей. Ланской оказался любителем искусств, он постигал книги Альгаротти, на токарном станке вытачивал камеи, столь модные тогда в кругу аристократии. Ланской всегда оставался равнодушен ко всему, что лично его не касалось, и очень дорожил своей карьерою. Фавориту казалось, что привязать к себе Екатерину он может лишь прыткостью, почти воробьиной, и Ланской обратился к помощи врача лейб-гвардии Григория Федоровича Соболевского; выслушав его мужские опасения, штаб-доктор заверил молодого человека:

– Я сделаю из вас античного Геркулеса…

– Вы мой спаситель! – сказал фаворит Соболевскому, который, излишне возбуждая Ланского, мечтал таким путем обрести придворное звание гоф-медика, камер-медика и даже лейб-медика.

Дисциплина в народе поддерживалась наказаниями. Если кто украл не больше 20 рублей, сажали в «работный дом» и томили до тех пор, пока своим трудом не возместит потерпевшему эту сумму. Кто стянул вещей или денег больше чем на 20 рублей, тому в начале «трудового воспитания» задавали хорошую встрепку, а по отбытии наказания секли уже «через палача» – кнутом, чтобы помнил почем фунт лиха! Уголовный люд, обретя свободу, спешил укрыться от гнева божия в трактирах Охты и деревни Автовой, растекался по злачным вертепам кварталов Коломны. Порядочные люди сюда не заглядывали. А если кто из господ и был охоч до «клубнички», то делал это аккуратно, одевшись простенько, чтобы его там не приметили.

Петербург досыпал. Под утро бравый сержант по фамилии Дубасов начал ломиться к Таньке, давно им облюбованной.

– Танька! – стучал он кулаком в двери. – Или отворяйся, или весь дом взбулгачу. Ты меня знаешь: я есть сержант Преображенской лейб-гвардии… нам ждать нельзя: мы дворяне!

Танька уже имела при себе гостя, да столь невзрачного и так «подло» одетого, что Дубасов девку пристыдил:

– На што тебе эка рожа-то сальная? Добро бы хоть купца какого избрала, а то ведь и глядеть-то на этого хряка страшно. А ты, чучело гороховое, каким побытом сюда проник?

– Через двери, – отвечал гость, молотя зубами от страха. – По доброму согласию.

– Вошел в дверь – через окно выйдешь… за борт!

И с этими словами сержант просунул любителя в окошко и выронил со второго этажа – прямо на грядки с клубникой: шлеп! Танька помогала сержанту ботфорты снимать.

– Да я, миленький, и не звала его, – говорила девка, ласкаючись. – Я ведь одного тебя жду. Изнылась уж! А он этаким змием под одеяло-то и вполз. Сказывал, что по таможне службу имеет. Ежели не покорюсь, так он меня, бедную, в Кизляр или в Моздок отправит. Я со страху-то покорность и явила ему… ну-кась, и впрямь меня в Кизляр?

В обитель любви вдруг явилась хозяйка заведения.

– Погубил, погубил! – застонала Гавриловна. – Кого ж ты, злыдень окаянный, в окошко-то выкинул?

– По таможне какого-то. Не велик барин!

– Свят-свят… Да ведь это сам Безбородко был.

Дубасов выглянул в окно: там клубника вся измята.

– Какой еще Безбородко? Уж не тот ли…

– Тот! Он самый и есть. Ой, лишенько накатило!

Дубасов поспешно натянул ботфорты, стуча зубами не хуже Безбородко. На всякий случай дал Таньке кулаком в ухо:

– А ты чего заливала мне тут, будто он из таможни?

Танька ударилась в могучий рев:

– Да откель мне знать-то, господи? Несчастненькая я! Вот и верь опосля мужчинам-то. Говорят одно, а сами…

Гавриловна вцепилась ей в патлы:

– В науку тебе, в науку! Будешь чины различать… Я те сколь раз темяшила: по чинам надо, по чинам, по чинам!

Сержант, готовый, как на парад, спешил к двери:

– Ой беда! Ведь завтрева к Шешковскому вызовут. А там уж такие узоры разведут на спине, будто на гравюре какой…

– Обо мне ты, нехрись, подумал ли? – кричала Гавриловна. – С места мне не сойти: вынь да положь полтину за волнения мои. Танька, не пущай яво, держи дверь. Комодом припирай!

С третьего этажа стучали в пол.

– Дайте поспать, сволочи! – вопили соседи. – Нешто ж нам из-за вас кажиную ночку эдак маяться?..

Ровно в семь утра Безбородко был в кабинете царицы.

– Слышал ли? – спросила Екатерина. – Прибыл посол царя грузинского – князь Герсеван Чавчавадзе, любимец Ираклия… У тебя, надеюсь, готов ответ мой для Тифлиса?

Безбородко, держа перед собой бумагу, внятно и толково зачитал ей текст ответа грузинскому царю, обещая от имени России помощь в солдатах и артиллерии. Екатерина внимательно выслушала и осталась довольна:

– Только в одном месте что-то не показалось мне убедительно. Дай-ка сюда бумагу свою – я поправлю.

Безбородко рухнул на колени:

– Прости, матушка! Лукавый попутал. Всю ночь не спал, с грациями забавлялся, лишку выпил… Уж ты не гневайся.

Екатерина взяла от него лист: он был чистый.

– Импровизировал? Талант у тебя. За это и прощаю. Но зажрался, пьянствуешь, блудишь… свинья паршивая! Иди прочь. Домой езжай. Да выспись. Я сама за тебя все сделаю…

Вечером того же дня сержант Дубасов впал в меланхолию. Дивный образ Степана Ивановича Шешковского в святочном нимбе венков погребальных не шел из памяти – хоть давись. «Не, не простят…» В конуру жилья сержантского явился фельдфебель.

– А ну! – объявил он. – Коли попался, так и следуй…

Все ясно. Вышли на ротный двор. Там уже коляска стояла, черным коленкором обтянутая. Дубасов, перекрестясь, головою внутрь ее сунулся, чтобы ехать, но его за хлястик схватили:

– Не туды! Это казну в полк привезли…

Привели в полковое собрание. А там господа офицеры супчик едят, и майор с ними – гуся обгрызает. Майор очки надел, из конверта бумагу важную достал.

– Слушай, – объявил всем суровейше.

Дубасова вело в сторону. «Ой, и зачем это я с Танькой связался? Говорила ж мне маменька родная: не водись ты, сынок, с девами блудными…»

– «…сержант Федор Дубасов, – дочитал бумагу майор, – за достохвальное поведение и сноровку гвардейскую по указу Коллегии Воинской жалуется в прапорщики, о чем и следует известить его исполнительно…» Подать стул господину прапорщику!

Стали офицеры Дубасова поздравлять:

– Скажи, друг, что свершил ты такого?

– Было, – отвечал Дубасов кратко. – И еще будет…

Майор указывал перстом в потолок.

– Это свыше, – говорил он многозначительно. – От кого – знаю. Но произносить нельзя. Не спрашивайте.

– А и повезло же тебе, Дубасов! – завидовали офицеры.

– В карьере жду большего, – важничал прапорщик.

Облачась в мундир новый, он взял извозчика:

– На Мещанскую – к Таньке… прах и пепел!

– Чую, – сказал кучер и тронул вожжи…

Танька обнимала купца со Щукина двора; от «изукинца» пахло снетками псковскими. Был он дюж – как Илья Муромец.

– Тихон Антипыч, – сказала ему Татьяна, – мужчинам верить нельзя. Глядите сами: рази ж такое бывает? Побожусь, как на духу: с утрева в сержантах был, а ввечеру офицером стал… опять меня, бедненьку, в чинах обманывают. Уж вы, милый друг, не дайте мне опозориться: примите его, как положено.

– Счас бу! – сказал изукинский торговец снетками…

Соседи по дому молотили в потолок, в стенки:

– Чумы на вас нету! Когда ж уйметесь, проклятые?..

Что с ним приключилось, Дубасов даже по прошествии полувека (уже на покое, в отставке генералом) вспоминать не любил.

– Одно скажу вам, внуки мои, – говорил он потомству, – у Шешковского всяко делали, но комодами не били. Благородство дворянское свои законы блюдет. Ты, конечно, пори. Но за комод не хватайся. Потому как у меня герб имеется. А энтот, который снетками вонял… у-у-у! – И генерал в отставке зажмуривался.

…Отныне Безбородко в Коломну сопровождали двое: полтавский дворянин Судиенко и столичный кавалер Вася Кукушкин. За верную службу в сенях, подворотнях и на лестницах оба они дослужились до чина статского советника. А про Таньку история памяти не сохранила. Если же она и впрямь соседям прискучила, так, может, и отправили ее в Моздок или в Кизляр. «Чтобы себя не забывала!» – как тогда говорилось.

Княгиня Дашкова навестила своих крестьян, которых, писала она, «нашла ленивыми и грязными. На десять человек приходилась одна корова, на пять крестьян – одна лошадь… Погода была великолепная, я заставила их плясать на лугу и петь наши народные песни». В этом признании она до конца обнажила свое крепостническое нутро. Отношения же Романовны с императрицей всегда были излишне нервные, женщины с трудом переваривали одна другую, постоянно скользя по лезвию обоюдной ненависти. Что-то спекулятивно-грязное и нечистоплотное издавна пронизывало их вульгарное содружество. «Развращенного тщеславия у Романовны больше, нежели разума, – говорила Екатерина при дворе, – и суета ее не есть признак здравой деятельности…» И уж совсем тогда не понять, почему именно Дашкову она поставила во главе Академии! Сделав княгиню в центре внимания общества, не хотела ли она подвергнуть ее общему остракизму? Ясно: императрица возвысила Романовну не ради науки, а ради себя и своей славы: пусть Европа еще раз ахнет, что Россия – первая в мире! – доверила женщине Академию научную…

Дашкова поступила умно, заехав к Эйлеру на дом, где и просила его, чтобы именно он представил ее академикам.

– Обещаю никогда более не тревожить вас подобными просьбами, – сказала она ему; и, появясь в Академии, извинилась перед ученым синклитом за свое невежество. – Но я свидетельствую уважение к науке, а предстательство за мою скромную особу Леонарда Эйлера да послужит ручательством моих слов…

Сенат запрашивал Екатерину – приводить ли Дашкову к присяге как чиновника государства? «Обязательно, – отвечала императрица, – я ведь не тайком назначила Дашкову». «В июле, – писала Дашкова, – мой сын возвратился из армии, посланный с депешами, возвестившими об окончательном подданстве Крыма». Потемкин был единственным из вельмож, который не стал врагом Дашковой. А княгиня настаивала перед ним, чтобы ей позволили представляться Екатерине обязательно с сыном.

– Разве мой сын не стоит того? – горячилась она.

Ее сын был сделан командиром Сибирского пехотного полка. В молодом князе Павле Дашкове было все что надо: внешность и здоровье, образование и светскость. Не было главного, что определяет человека в обществе, – характера! Свой характер он подчинил материнскому деспотизму, а стоило ему оторваться от матери, и аристократ напивался хуже дворника. Когда Екатерина впервые увидела, как дворцовые лакеи под руки сводят по лестнице молодого Дашкова, она брезгливо фыркнула:

– Этим-то на Руси никого не удивишь! Но стоило для сего дела кончать Эдинбургский университет? Романовна сулила нам сделать из него нового Дэвида Юма или Адама Смита, а получился у нее офицеришка, по углам блюющий…

Прогуливаясь с императрицей в парке Царского Села, Дашкова завела речь о красотах языка русского, о его независимости от корней иностранных. Екатерина охотно соглашалась:

– С русским языком никакой другой не может, мне кажется, сравниться по богатству.

Из беседы двух гуляющих дам возникла мысль: нужна Академия не только научная, но и «Российская», которая бы заботилась о чистоте русского языка, упорядочила бы правила речи и составила словари толковые… Вводя в обиход двора русский национальный костюм, Екатерина желала изгнать не только чуждые моды, но и слова пришлые заменить русскими. Двор переполошился, сразу явилось немало охотников угодить императрице, ей теперь отовсюду подсказывали:

– Браслет – зарукавье, астрономия – звездосчет, пульс – жилобой, анатомия – трупоразодрание, актер – представщик, архивариус – письмоблюд, аллея – просад…

Екатерина долго не могла отыскать синоним одному слову:

– А как же нам быть с иностранною «клизмою»?

– Клизма – задослаб! – подсказала фрейлина Эльмпт.

– Ты у нас умница, – похвалила ее царица…

В честности Дашковой она не ошиблась: Романовна стерегла финансы научные, у нее копеечка даром не пропадала. Однажды, просматривая табель расходов Академии, княгиня обратила внимание, что две бочки спирту уходят куда-то… уж не в сторожей ли? Она позвала хранителя кунсткамеры:

– Куда спирт девается?

– Нередко подливаем его в банки, в коих раритеты хранятся, ибо истопники да полотеры иногда похмеляются.

– Принесите сюда эти банки, – велела Дашкова.

В голубом спирте, наполнившем банки, тихо плавали две головы – мужская и женская, тоже ставшие голубыми.

– Какие красавцы… кто такие?

– Издавна помещены в Академию, одна голова фрейлины Марьи Даниловны Гамильтон, другая – Виллима Монса…

На ближайшем куртаге в Эрмитаже княгиня выставила эти банки на стол, чтобы гости императрицы полюбовались.

– Красивые были люди! – заметил Строганов.

– История старая как мир, – ответила Дашкова.

Мария Гамильтон была фавориткой Петра I, который и отрубил ей голову за измену, а потом отсек голову и – камергеру Виллиму Монсу, который был любовником его жены, императрицы Екатерины I, – история, конечно, старая. И довольно-таки страшная.

Екатерина велела эти головы, из банок не вынимая, тишком вывезти куда-либо за город и на пустыре закопать.

– Однако, – сказала она, – во времена давние галантное усердие фаворитов было профессией опасной. Не так, как в веке нынешнем, когда монархи сделались просвещенными…

2. «Бысть мор на людех»

Иван Евстратьевич Свешников вернулся на Родину. Шувалов удивился его возвращению из Англии – столь раннему.

– Надоело! – пояснил парень. – Русскому на чужбине делать нечего: у них там свои дела, у нас свои. Да и пьют милорды так, что редко с трезвым поговоришь…

Иван Иванович, прославленный опекою над Ломоносовым, пожелал увенчать себя лаврами меценатства и над вторым самородком. Шувалов сказал, что Свешников вполне может занять кафедру в университете – хоть сейчас:

– Не пожелаешь профессором быть, так предреку большие чины в службе государственной. Что манит тебя?

– Если бы мне сто лет жизни да библиотеку такую, какая у вас, так я бы свой век почитал наисчастливейшим.

Дни и ночи проводил он среди шуваловских книг; разложив на полу кафтанишко, сидел на нем и читал. Ради отдыха душевного иногда составлял мозаичные пейзажи из зерен злаков, из соломы и разноцветных лишайников. Получалось на диво живописно, и Шувалов развешивал эти картины среди полотен своей галереи. Вельможа хотел бы обрести на Свешникова личную монополию, но Петербург, ученый и светский, просил его не таить самородка в своих палатах – ради диспута открытого, публичного. В назначенный день собрались почтенные люди, среди них была и княгиня Дашкова, горевшая желанием учинить экзамен сыну крестьянскому… Екатерина Романовна сняла с полки томик Руссо.

– Переведи и объясни писаное, – велела она.

Свешников не переводил, а просто читал с листа, как будто текст был русским, попутно подвергая Руссо здравой критике, говоря, что «много нагородил он несбыточного».

– А докажи, что несбыточно, – требовала Дашкова.

Свешников сказал: читать Руссо, наверное, и заманчиво, если ренту иметь постоянную да жить на дармовых хлебах в замках у меценатов, но воспитание людей в духе Руссо пагубно, ибо любая утопия далека от жизни и ее повседневных тягостей:

– Да мы все с голоду умрем, ежели Руссо поверим!

Свешникова закидали разными вопросами – из древней истории, из литературы и математики. Ответы его были скорые, верные. Судили не поверхностно, было видно, что все сказанное давно им обдумано. Иван Перфильевич Елагин допытывался:

– Скажи нам, как же ты, в подлом состоянии крестьянина пребывая, умудрился все это постигнуть?

– А я с детства пастухом был, коров с телятками пас, мне скоты никогда не мешали науками заниматься. Я, бывало, на рожке им сыграю, потом снова за книгу берусь…

Среди гостей были члены Синода и ученый раввин.

– Поговорите на древнееврейском, – просил его парень; раввин охотно исполнил просьбу. – Благодарю вас, – ответил Свешников, – я вашего языка не знаю, однако на слух мне кажется, что в изучении он не так уж труден.

– Он очень труден, – остерег его раввин.

– За полгода берусь и его освоить…

Екатерина Романовна заявила ему:

– При множестве свидетелей предлагаю вам место при Академии и верю, что на скрижалях науки российской ваше имя сохранится вровень с именем ломоносовским.

– Ломоносов свят для меня, ваше сиятельство! Но званий в науке не ищу! Не звание, а знание для меня краше любых академических титулов. Вы уж извините, что я так сказал.

И он неловко, по-крестьянски, поклонился собранию.

Эйлера уже не стало. Он рассуждал о планете Венере, только что открытой, когда ощутил сильное головокружение. Эйлер никогда не умирал для России – он лишь перестал вычислять. Среди провожавших его в последний путь были и Потемкин с Безбородко.

– Я думаю так, – сказал светлейщий, возвратясь с кладбища, – ныне возникла нужда особая учинить перед миром волшебную картину наших успехов на юге. А для сего необходимо, Александр Андреич, матушку из дворцов ее в Тавриду вытащить.

– В эку даль? – сомневался Безбородко. – Поедет ли?

– Поскачет как миленькая, коли мы велим…

Потемкин съездил до Систербека (Сестрорецка), где работал оружейный завод, не только кующий оружие для войны, но и мастерящий из отходов железные решетки, лестничные перила и кровати. Директорствовал здесь Христофор Леонардович Эйлер, сын покойного математика, давний приятель светлейшего по жизни в разгульной Запорожской Сечи. Потемкин всем на заводе остался доволен, но кровати ему не понравились:

– Хорошо ли – железо на лежанки переводить?

– Купчихи спят на таких кроватях охотно.

– Еще бы! Каждая бабища по двадцать пудов весом…

– А куда же нам излишки девать? – спросил Эйлер.

– Только на оружие! – отвечал Потемкин.

Он быстро собрался и отъехал на юг – к чуме.

Смерть смерти рознь: тут, в Херсоне, она смердящая, без мыслей, с животным страхом, в зловонии падали и уксуса. Несторы прошлого затупили перья в описаниях лютых гладов, пожаров и небесных знамений. Но средь прочих бедствий всенародных всегда с ужасом поминали «бысть мор на людех», и перед этой фразой меркли все остальные бедствия. И никто не знал, откуда являлась смерть неминучая, а потому летописцы находили мору одну причину: «грех ради наших…» История борьбы с чумою не раз являла миру образцы жалкой трусости и примеры высокой доблести. Всегда будем помнить: когда великий врач Гален бежал из чумного Рима, объятый страхом, другой великий врач, Парацельс, въезжал в чумной Рим, страха не ведая!

Потемкин прибыл в Херсон – прямо в заразное гноище.

Смерти не страшился; мужественно обходя город и казармы, верфи и склады, велел жечь тряпье, убирать трупы.

– Помру, но не сейчас, – говорил он…

Из Севастополя сообщили: скончался от чумы вице-адмирал Клокачев, – кто скажет, где спасенье и в чем? То ли нам водку пить, то ли не пить? То ли унывать, то ли веселиться? Многие врачи были убеждены, что воздух насыщен мельчайшими живыми существами, которые при вдохе попадают внутрь человека, отчего и гибнет он от чумы, берущей начало в краях эфиопских.

– Так что же, и не дышать мне прикажете? – спрашивал Потемкин. – Эвон капитан Ушаков своих матросов и артели работные за город вывел, поселил отдельно, у него дышат во всю ивановскую, а смертей избегают… Чем вы объясните мне этот казус? Или матросы приучены не той дыркой дышать?

В позолоченном фаэтоне он прикатил в лагерь Ушакова:

– Здравствуй, Федор, покажи нужник.

– Вам по быстрой надобности, ваша светлость?

– По быстрой. Давно дерьма чужого не видел. – Заглянул он, сверкающий бриллиантами, в яму выгребную: – Вижу, что и здесь чисто. А мертвяки у тебя где?

– А вакантные на тот свет имеются ли?..

За камышами были отрыты землянки, в них, полностью изолированные, изнывали в страхе матросы и рабочие, которых заподозрили в наличии у них чумной язвы. Ушаков объяснил:

– Еду и воду им носим. Положив, убегаем от них.

– Ну и верно! Тут не до целований…

Войнович, кажется, уверовал в опасность дыхания, общаясь с людьми через дым можжевельника, сквозь угар дыма порохового. Потемкин вытащил его, робкого, в Глубокую Пристань, велел показывать, как размещены пушки в деках новых фрегатов. Марко Войнович просил не работать на верфях – до окончания эпидемии.

– Ни в коем случае! – ответил Потемкин. – Ежели все будут строго соблюдать себя, как делано в командах Ушакова, чума побита останется… Пусть рабочие друг друга сторонятся, от чужих да больных подалее. И пусть они чеснок едят!

Иван Максимович Синельников, хороший друг Потемкина, привез из Кременчуга доктора – Данилу Самойловича.

– С ножом гоняемся, – сказал губернатор. – Неужто не зарежем чуму окаянную? Вот, светлейший, доктор тебе.

Самойлович чумою уже переболел – еще в Москве, когда бунт случился, – и теперь почитал себя бессмертным.

– А что такое чума? – спросил его Потемкин.

– Сам не знаю. Но «чума» слово не наше – турецкое, «карантин» же – слово итальянское, «сорок дней» означает…

– Слушай! – сказал ему Потемкин. – Уже была чума в Месопотамии, коей султаны владеют. А не так давно эскадра Гасана хотела Тамань брать, но пока плыли, все море покойниками закидали. Разве не может так быть, что с берегов Евфрата караваны в Турцию пришли чумой зараженные, занесли язву в аулы татарские – и нам в избытке того же досталось.

– Согласую ваше светлейшее мнение, – ответил Самойлович. – Хотя язва в Херсоне не столь свирепа, каковая в Москве случилась. В мизерных насекомых не верю. Хочу знать природу чумную – животная или не животная она? Гной с трупов беру, под микроскопом его давно изучаю… Жаль, очень слабая оптика.

– Какие лучшие микроскопы? – спросил Потемкин.

– Те, которые Деллебар изобрел.

– Есть у тебя такой?

– Нету. Да и где взять-то?

От верфей пробили барабаны, на мачту фрегата медленно полз черный флаг, – в экипаже объявилась чума. С форта надсадно стучали пушки, играли оркестры: это Марко Войнович отпугивал чуму сильными звуками, будто злого волка от родимой деревни.

– Деллебара тебе достану, – сказал Потемкин. – Из Парижа выпишу. Он твой. Заранее дарю тебе.

– Благодарствую вашей светлости.

– А за это будешь главным врачом в моем наместничестве. Мешать не стану. А не поладим – выкину. Вот и все. Работай…

Потемкин писал Екатерине, чтобы Федор Ушаков за проявленное усердие и бесстрашие в борьбе с чумою был отмечен ею.

Екатерина наградила Ушакова орденом Владимира четвертой степени; она писала Потемкину, чтобы не давал кораблям имен с большим патетическим смыслом, ибо они иногда обязывают экипажи к немыслимым действиям, дабы оправдать свое громкое название. «Из Цареграда получила я торговый трактат, совсем подписанный, и сказывает Булгаков, что они (турки) знают о занятии Крыма, только никто не пикнет… я чаю, после Байрама откроется, на что турки решатся». Потемкин указал, чтобы управление Тавридой перевели из непригодного Карасубазара в город Ак-Мечеть, дав ему новое название – СИМФЕРОПОЛЬ (что значило «Соединяющий»).

Прохор Курносов, повидавшись с Потемкиным, умолял отпустить его с сиротами на родину – в Архангельск:

– Здесь я не могу остаться. Все время ее вижу, от могилки не оторвусь. Плачу часто и пью шибко. Раньше-то, бывало, коли что не так делаю, Аксинья поедом ест. А теперь я совсем стал несчастным – и побранить меня некому.

– Я тебя побраню… А земли крымской хочешь?

– На что она мне? – приуныл Курносов.

– И мужиков дам. Всякий дворянин обязан по владенью земельному приписан быть к губернии. Вот и станешь помещиком.

– Я в воле урожден и других неволить не хочу.

Потемкин сказал, чтобы не дурил и ехал в Севастополь.

– Там верфей нету, что мне там делать?

– Зато флот собирается. Будешь кренговать корабли ради их ремонта, город и гавань основывать.

– Градостроительству не обучен.

– Я тоже не Палладио… однако строю. Езжай, братец, от могилки жениной да от кабаков наших подалее. А земли я тебе все-таки отрежу, – сказал Потемкин. – Возле деревни татарской, коя называется Ялтою… владей! Будешь соседом моим. Я недалече от Ялты взял для себя Массандру, взять-то взял, да теперь сам не придумаю – какого рожна мне там надобно?

– А куда я детишек дену? Выросли. Учить бы…

– Забирай с собой. Учи сам, – ответил Потемкин. – Когда в возраст придут, мы их в Морской корпус засунем…

Поздней осенью на фрегате «Перун» Курносов с близнецами своими отплыл из Глубокой Пристани. Днепровский лиман вихрило мыльной пеной. Петя с Павлушей, еще дети, любопытствовали:

– А что там справа чернеет, тятенька?

– Это крепость Очаков, где гарниза турецкая.

– А слева эвон желтеет?

– Это, детушки, коса Кинбурнская, земля уже нашенская. У начала косы Суворов крепостцу основал. Тоже с гарнизой…

На рассвете «Перун» вбежал в Ахтиарскую бухту Севастополя. Далеко на холмах паслись отары овец. По берегу теснились мазанки, подымливала кузница, виднелись кресты на кладбище. Шумели старые дубы, всюду ярились багровые заросли кизила.

– Ну вот, – сказал Прохор, – здесь и жить станем…

Флаг-офицер Дмитрий Сенявин упрекнул его:

– На што, маеор, сопляков своих привез?

– Сироточки. Не топить же мне их…

Черный пудель шнырял по кустам, радовался свободе. Сенявин показал, где брать воду (с водою было плохо). Громадные черные грифы, распластав крылья, летели из степей Крыма к морю, чтобы кормиться дельфинами, умирающими возле берега.

– Что у вас тут хорошего-то? – спросил Прохор.

– Да все худое, – ответил Сенявин. – На берегу-то еще так-сяк, жить можно, а экипажи на кораблях зимуют. Зыбь с моря идет сильная, дров нету, в кубриках и каютах холодно.

– Надо бы и баньку строить, – сказал Курносов.

– Тут все надо строить. Не знаю, с чего начинать…

Первые дни Прохор блуждал в окрестностях Севастополя, выискивал, где лучше песок и глина. Матросы выжигали известь, лепили кирпичи, от горных ключей тянули желоб водопровода, возникла первая пристань – позже Графская. Наконец в зодческом азарте взялись за древний Херсонес, в руинах которого сбереглись столбы и карнизы, плиты античных мостовых. Первый док на случай осады должен служить и бассейном для хранения воды. В городе, едва намеченном, появились осторожные, пугливые мужики, избегавшие начальства. Курносов их спрашивал:

– Откуда вы и что вам надобно?

– Да мы так. Мы тихие.

Ясно стало, что потому и «тихие», что от помещиков ради воли бежали.

– Ежели так, – рассудил Курносов, – разбирай лопаты и тачки. Вечером с меня каждый пять копеек получит – сыт будет…

Незаметно выросли первые дома из камня, даже красивые, стали класть печки, каждый гвоздик берегли, каждую досочку холили. Из моря хватали все, что выкинет: концы тросов, разбитые шлюпки, смолистые деревья, из Колхиды бурями принесенные, даже блоки такелажные с кораблей турецких. Балаклавские греки привозили в Севастополь полные байдары кефали, осетров, белуг и севрюжин. В следующем году обещали виноград давать – вино будет. На просторе еще не освоенной природы, в людском оживлении и гомоне матросов Петя с Павлушей росли быстро, а Прохор Акимович лечил душу в трудах и заботах. Из мазанки он зимою перебрался в добротный дом, выложил себе камин и по вечерам читал книги, которые брал у корабельных офицеров. Камертаб иногда навещала его… Это были моменты ужаса!

Шрифт:

100% +

© Пикуль В.С., наследники, 2007

© ООО «Издательство «Вече», 2007

© ООО «Издательство «Вече», электронная версия, 2017

Сайт издательства www.veche.ru

Действие пятое. Канун

Можно сказать, милостивый государь мой, что история нашего века будет интересна для потомства. Сколько великих перемен! Сколько странных приключений! Сей век наш есть прямое поучение царям и подданным…

Денис Фонвизин (из переписки)

1. Лежачего не бьют

Потемкин давно никого не винил. Даже не страдал. Одинокий, наблюдал он, как через щели в ставнях сочится яркий свет наступающей весны… Историк пишет: «Целые 18 месяцев окна были закрыты ставнями, он не одевался, редко с постели вставал, не принимал к себе никого. Сие уединенное прилежание при чрезвычайной памяти, коей он одарен был от природы, здравое и не рабское подражание в познании истин и тот скорбный образ жизни, на который он себя осудил, исполнили его глубокомыслием».

– Спишь ли? Допусти до себя…

Он запалил свечи. Сердце бурно колотилось.

– Кому надобен я? – спросил в страхе.

– Да ты хоть глянь, как хороша-то я… утешься!

Потемкин бессильно рухнул перед киотом:

– Господи, не искушай мя, раба своего…

Утром он получил записку. «Весьма жаль, – писала ему неизвестная, – что человек столь редкостных достоинств пропадает для света, для Отечества и для тех особ, кои умеют ценить его». Потемкин метался по комнатам, расшвыривал ногами стопы книг, уже прочитанных, и тех, которые еще предстояло прочесть… Историк продолжает: «Некоторая знатного происхождения молодая, прекрасная и всеми добродетелями украшенная дама (имени коей не позволяю себе объявить), ускоряя довершить над ним торжество свое, начала проезжаться мимо окошек дома, в котором он жил…» Одиноким глазом взирал Потемкин сквозь щели ставней, как в лунном сиянии, словно призрак, мечется под окнами богатая коляска.

Он стал бояться ночей. Уже не раз звали его:

– Да пусти меня к себе… открой, я утешу тебя!

Обессилев, Потемкин растворил двери, и на шее его повисла Прасковья Брюс, жарко целуя его…

Утром графиня отбыла во дворец с докладом Екатерине:

– Форты сдались, и крепость пала.

– Хвалю за храбрость! Поднимем же знамена наши…

В доме Потемкина появился Алехан Орлов, посмотрел, что на постели – войлок, подушка из кожи набита соломкой, а в ногах – худой овчинный тулупчик.

– Не слишком ли стеснил себя скудостью?

– Эдак забот меньше, – пояснил Потемкин.

Алехан поднял с полу одну из книг, раскрыл ее – это было сочинение Госта об эволюциях флотских. Бросил книгу на пол:

– Ныне я, братец, тоже флотом увлекся. – Потом сказал Потемкину, чтобы сбирался в Зимний ехать. – Без тебя возвращаться не велено, таково желание матушки нашей… Шевелись, братец!

Постриг он ногти и волосы. Белая косынка, скрученная в крепкий жгут, опоясала голову, скрывая уродство глаза.

Екатерина встретила отшельника строго:

– Наконец-то я вижу вас снова… Из подпоручиков жалую в поручики гвардии! Кажется, ничего более я не должна вам.

Правил он в полку должность казначейскую, надзирал в швальнях за шитьем солдатских мундиров. Писал стихи. Писал и рвал их. Сочинял музыку к стихам разодранным, и она мягко растворялась в его одиночестве, никого не взволновав, никому не нужная. А в трактире Гейденрейха, где всегда были свежие газеты из Европы, случайно повстречал он Дениса Фонвизина:

– Друг милый! А где ноне Яшка Булгаков?

– Яшке повезло: его князь Николай Василич Репнин с собою в Варшаву взял, он при посольстве его легационс-секретарем… Говорят, картежничает – ночи нет, чтобы в прах не продулся!

О себе же поведал, что служит при кабинет-министре Елагине для принятия прошений на высочайшее имя, а самому писать некогда. Выбрались из трактира. Ладожский лед давно прошел. Петербург задремывал в чистоте душистой ночи; на болотах города крутились винты «архимедовых улиток», вычерпывая из ям воду…

– Чего не спросишь, Денис, куда глаз подевался?

– Говорят разно: бильярдным кием вытыкнули или…

Потемкин сказал ему, что придворная служба уже мало влечет. Желательно вкусить славы военной:

– Даже окривевший, а вдруг пригожусь?..

Вечером он разрешал на доске шахматную задачу Филидора, когда слуга доложил, что какой-то незнакомый просится:

– Сказывал, бывал в приятелях ваших…

Предстал человек с лицом, страшно изуродованным оспою; кафтанишко на нем облезлый, башмаки вконец раздрызганы, а на боку – шпажонка дворянская (рубля в три, не дороже стоит).

– Или не признал меня, Гриша? – спросил он тихо.

Это был неприкаянный Василий Рубан.

– Да я сам не ведаю где… Год назад по делам таможенным в Бахчисарай ездил к резиденту нашему, в Перекопе татарском, возвращаясь, отночевал – еще здоров. Заехал в кош Запорожский, тут меня и обметало. А сечевики усаты знай одно меня из ведер на морозе водой окачивали. Потом землянку отрыли, там гнить и оставили. Спасибо – еду и воду носили. Уж не чаял живым остаться. Одно ладно, что оспа эта проклятая хоть глаза не выжрала мне… мог бы ослепнуть!

Тяжкое чувство жалости охватило Потемкина: за этой тощей шпажонкой, за этими башмаками виделась нищета безысходная, да и сам Вася Рубан не стал притворяться счастливчиком:

– Дожил – хоть воровать иди. Покорми, Гриша…

Потемкин выбрал из гардероба кафтан поуже в плечах, велел башмаки драные на двор выкинуть, свои дал примерить, потом выложил перед поэтом четыре шпаги, просил взять любую.

– Бог тебе воздаст, Гриша, – прослезился Рубан. – Людей-то добрых немало на Руси, да ведь не у каждого попросишь…

В разговоре выяснилось, что Рубан переводами кормится.

– Писать уже перестали – все, кому не лень, перетолмачивать кинулись. Иногда эпитафии на могилки складываю. Приду на кладбище и жду, когда покойничка привезут. А родственникам огорченным свой талант предлагаю: мол, не надо ли для надгробия восхваление в рифмах сочинить? Однажды на гении своем три рубля заработал. Вот послушай: «Прохожий! Не смущай покой: перед тобой лежит герой, Отечества был верный сын, слуга царям и добрый семьянин…» Мне бы самому под такою вывеской полежать!

Потемкин спросил о Василии Петрове; оказывается, тот при Академии духовной на Москве учительствует, а сейчас тоже в Петербург приехал, возле Елагина толчется, каждый взгляд его ловит.

– А что ему надобно от кабинет-министра?

– Ласки. И лазеек в масонство, благо Елагин-то шибко масонствует. В ложу его попасть – быстрее карьера сделается.

– А я был в ложах, – сознался Потемкин, как о стыдном грехе. – Плуты оне. Я бы всю эту масонию кнутами разогнал…

Встретились и с Петровым; наняли ялик, лодочник отвез их на Стрелку, где пристань. А там базар с кораблей иноземных: матросы попугаями и мартышками торгуют, тут же, прямо на берегу, ставлены для публики столики, можешь попросить с любого корабля – устриц, вина, омаров, фруктов редкостных… Старый нищий, хохоча, пальцем на них указывал:

– Впервой вижу такую троицу: один кривой, другой щербатый, а третий корявый… Охти мне, потеха какая!

Потемкин приосанился:

– Кривые, щербатые да корявые, до чего ж мы красивые!

Вася Петров по-прежнему был пригож, только передних зубов не хватало. Стали они пить мускат, заедая устрицами, а пустые створки раковин кидали в Неву. Потемкин спросил Петрова:

– Клыки-то свои где потерял?

– А как на Руси иначе? Вестимо, выбили.

– Важно ведь знать – кто выбил и за что?

– Барыня на Москве… утюгом! Ревнуча была.

От вина, еды и музыки Рубан оживился:

– Даже не верю, что снова средь вас… Четыре года в степях провел. Смотрю я сейчас вокруг себя: корабли стоят, дворцы строятся, флаги вьются, смех людской слышу. Где же я, боженька, куда попал?

– Так ты домой вернулся, – ответил Потемкин.

Был он среди друзей самый неотесанный. Рубан владел древнегреческим, латынью, французским, немецким, татарским и турецким. Петров знал новогреческий, латынь, еврейский, французский, немецкий, итальянский. Еще молодые ребята, никто их палкой не бил, а когда они успели постичь все это – бес их ведает!

– А ныне желаю в Англии побывать, – сказал Петров.

– Зачем тебе, скуфейкин сын?

– Чую сердцем – плывет по Темзе судьба моя…

Петров глядел на Потемкина заискивающе, словно ища протекцию, но камер-юнкер сказал приятелю, чтобы тот сам не плошал:

– Елагина не тревожь – он кучу добра насулит, а даст щепотку. На его же глазах Дениса Фонвизина шпыняют, он не заступится…

– Так быть-то мне как, чтобы наверх выбиться?

– Вот ты чего хочешь! Тогда слушай. Вскоре в Петербурге великолепная «карусель» состоится. Натяни струны на лире одической да воспой славу лауреатам ристалищным.

Петров хотел руку его поцеловать, но получил по лбу:

– Не прихлебствуй со мною… постыдись!

Когда переплыли Неву обратно, у двора Литейного повстречался молодой солдат вида неказистого, с глазами опухшими.

– Господа гулящие, – сказал неуверенно, – вижу, что вам хорошо живется, так ссудите меня пятачком или гривенничком.

– Да ну его! – сказал Петров. – Пошли, пошли, – тянул он друзей дальше, – таких-то много, что на водку просят.

Потемкин задержался, спрашивая солдата, ради какой нужды ему пятачок надобен, и тот ответил, что на бумагу:

– Хочу стишок записать, дабы не забылся.

– Да врет он все, – горячился Петров.

– Гляди, рожа-то какая опухлая, задарма похмелиться хочет. До стихов ли такому?

Солдат назвался Гаврилой Державиным.

– Постой, постой… – припомнил Потемкин. – В гвардии Конной побаски зазорные распевали. Слышал я, что придумал их солдат Гаврила Державин из преображенцев… Не ты ли это?

Выяснилось – он, и Потемкин рубля не пожалел:

– Хорошо, брат, у тебя получается… поэт ты!

Петров и Рубан всячески избранили Державина.

– Побаски мерзкие учинил солдатским бабам в утеху… Какой же поэт? Эдак-то и любой мужик частушки складывать может.

– Верно, Васенька! А мы с тобой еще воспарим, в одах себя прославим на веки вечные… Ишь ты, – не унимался Петров, – бумажки ему захотелось! На што рубль такому давать?

– Лежачего не бьют, – прекратил их споры Потемкин.

2. Большие маневры

Лето 1765 года выдалось сырым и холодным, с моря налетали шквалы, текли дожди. Екатерина все же выехала в Царское Село, где ее навестил камер-юнкер Потемкин – с бумагами от Григория Орлова.

Она спросила, что о ней говорят в столице.

– Говорят, вы много пишете, – отвечал Потемкин.

– Да, это моя слабость… чисто женская, и тут я ничего не могу исправить. О том, сколько я написала, узнают после моей смерти и будут удивлены: когда я находила время для марания? – Помолчав, она добавила: – Григорий Григорьевич поступил правильно, купив библиотеку Ломоносова. Теперь я задумала идти по стопам друга – и куплю у Дени Дидро его библиотеку.

– Достойно вашего величества, – сказал Потемкин. – Вольтер был прав, нарекши вас «Семирамидой Севера»…

Вольтер, конечно же, намекал на ассирийскую Шаммурамат (Семирамиду), которая правила при малолетнем сыне, как и Екатерина при Павле. О том, что Шаммурамат глубоко порочна, Екатерина знала, но не стала расшифровывать уязвления Вольтера, принимая на себя лишь похвалы его.

– Как хороши иллюзии! – сказала она. – Побольше бы нам, женщинам, таких иллюзий. Проводите меня до парка…

В парке Потемкин тащил за нею складной стульчик и зонтик. Дунул ветер, посыпал маленький дождик, и камер-юнкер раскрыл зонтик над головою императрицы.

– Благодарю, – отозвалась она, поворачивая к гроту на берегу озера. – Укроемся от этого несносного дождя…

Стоя подле нее в укрытии грота, Потемкин заметил синяки, безобразившие руки женщины, – она застенчиво прятала их под шалью, а он думал: «Неужели она способна прощать… даже это?» Перехватив его взгляд, Екатерина строго сказала:

– Не будьте так внимательны ко мне, поручик…

Это был ее женский секрет: Семирамиду Севера иногда под пьяную руку крепко поколачивал фаворит Гришенька. Императрица сказала, что скоро в Красном Селе начнутся большие маневры, но Потемкина она не включила в состав своей свиты, и он в злости сорвал тряпичный жгут со своего лба:

– Я для вас стал уже противен?

Екатерина медленно подняла взор к его лицу. Один глаз Потемкина чуть косил, а другой был мертвенно-желтый, прищуренный, с жалобно текущей слезой… Она сказала:

– Дождь кончается. Не будем стоять здесь. И очень прошу вас не говорить, что бумаги Ломоносова на моем столе…

Эта женщина, осыпанная самой грубой лестью лучших умов Европы и избиваемая пьяным любовником, уже начала работать над своим «Наказом»! Ее мучила модная в то время легисломания – жажда силою закона сделать людей счастливыми…

Потемкин нес над нею раскрытый зонтик.

Какая там Шаммурамат? Просто баба. Да еще чужая…

Дефензива – оборона, офензива – наступление.

– Ух, и дадим же звону! – сказала Екатерина («дать звону» – это было ее любимейшее выражение). Коляска императрицы катила в Красное Село, грачи на пашне жадно поедали червей. – Вот, – показала на них царица, – наглядная картина того, что сильный всегда пожирает слабого, а вечный мир – выдумка Руссо и его голодающей братии. Смотрите, как эти птицы хватают жалких слепых червей… А по мне, так и люба драка! Но если уж драться, так лучше самой бить, нежели другими быть битой…

Показались домики Красного Села, чистые родники звенели в траве у подножия Дудергофских гор, а на склонах их плескались разноцветными шелками шатры персидского Надир-шаха. Екатерина при въезде в лагерь увидела сына: Павел салютовал матери игрушечным палашом, возле него пыжился генерал-аншеф Петр Иванович Панин – разгневанный и страстный милитарист, желавший все в России переделать на казарменный лад, большой поклонник прусских ранжиров. Екатерина сказала камер-фрау Шаргородской:

– Это мой персональный враг. Ишь как надулся…

Здесь, в лесах под Красным Селом, русская армия впервые начала маневрировать, побеждая мнимого врага. Князь Александр Михайлович Голицын , прославленный в битвах с Фридрихом II, дал войскам указание:

– До смерти никого не поражать! Помните, что противник суть от сути часть воинства непобедимого. Засеянных крестьянских полей кавалерии не топтать. А помятых в атаках и буде кто ранен неумышленно, таковых отсылать на бумажную фабрику Козенса…

Дипломатический корпус встретил Екатерину возле шатров, в прохладной сени которых разместилась ставка.

– Командующий здесь я! – возвестила императрица…

Она переоделась в мундир Преображенского полковника, натянула скользкие лосины из оленьей замши, Никита Панин сообщил ей:

– Из Вены от князя Дмитрия Голицына получена депеша, начал болеть муж Марии-Терезии, император германский Франц, истощивший себя амурами с нежнейшей графиней Ауэрспейг.

– Туда ему и дорога, – грубо отвечала Екатерина.

– Да не туда, – поправил ее Никита Иванович, – потому как, ежели муж умрет, Тереза венская станет сына Иосифа поднимать, а этот молодой хлюст въедлив в политику, аки клоп в перину.

– Клопов кипятком шпарят, – сказала Екатерина.

К своим «коллегам», монархам Европы, эта женщина не испытывала никакого почтения. А вокруг пестро цвела лагерная жизнь: казаки жарили на кострах мясо, дым валил от полковых пекарен, конница разом выпивала целые пруды, оставляя биться в тине жирных карасей и карпов, которых тут же, весело гомоня, хватали за жабры солдаты. Суздальский пехотный полк, пришагавший из Старой Ладоги, заступил на охрану ставки. Командовал им маленький сухощавый офицер, чем-то напоминавший полевого кузнечика.

– Я вас уже встречала, – сказала императрица.

Это был Суворов – еще не великий! Он ответил:

– Три года назад, осенью, был допущен к руке вашего величества, а солдат моих изволили трактовать рублями серебряными.

– Помню. Жаловались на вас… монахи. Зачем вы ихний монастырь штурмовали, всех до смерти в обители перепужав?

Суворов без робости отвечал, что не оказалось под рукой вражеской цитадели, дабы штурмовать примерно, вот и пришлось посылать солдат карабкаться на стены монастырские:

– Ученье – не мученье! Лишь бы с толком.

– Из Кригс-коллегии тоже на вас жалуются, будто вы солдат полка Суздальского изнуряете маршами чересчур скорыми.

– Ваше величество, читайте Цезаря! – сказал Суворов, мелко крестясь. – Римляне еще скорее нашего походы совершали…

Ближе к ночи, когда догорали бивуачные огни, Екатерина легко взметнула свое тело в седло. Суворов был человеком от двора далеким, потому именно его она и выбрала в попутчики:

– За мной, полковник… галопом, ну!

В ночной темени их несли кони – стремя к стремени, шпора к шпоре. В изложине ручья крутилась водяная мельница бумажной фабрики; здесь они спешились. Их встретил англичанин Ричард Козенс с фонарем… Екатерина привязала Бриллианта к изгороди.

– Лишних никого нету? – спросила она фабриканта. Суворову же сделала доверительный знак рукою, чтобы следовал за нею.

Козенс в конторе демонстрировал образцы бумаги, прочной и тонкой. Екатерина жгла листы над пламенем свечи, комкала их и распрямляла, писала и написанное тут же соскабливала. Ассигнации пробовали печатать еще при Елизавете, но никак не давалась заготовка «нарочитой» бумаги. Екатерина и сейчас была недовольна.

– Ричард Ричардович, советую опыты продолжать. Надобно добиваться лучшего качества. Уж вы постарайтесь, дружок мой…

Утром она сама провела рекогносцировку «противника». Под нею был накрыт вальтрапом Бриллиант, три года назад вынесший ее к престолу! Впереди марширующих задвигались пушки. В конвое скакали двести гусар – сербов, грузин и казаков. В великолепных уборах кавалергардов пронеслись Алехан и Гришка Орловы, над их касками мотались высокие плюмажи из перьев страуса. Притворно враждовали дивизии – одна князя Александра Голицына, другая Петра Панина. Императрица – на рысях – сама отвела панинскую дивизию за болотистую речонку Пудость.

– Здесь и дадим вам звону! – посулила она.

Но «враг персональный», свершив ретираду за деревню Тайцы, открыл массированный огонь, заряжая пушки недозрелыми яблоками, которых было великое множество в садах красносельских.

Голицын настегнул коня под хохочущей царицей.

– Здесь не шутят! – крикнул он ей. – Коли попадет в глаз анисовкой, так никакая примочка не спасет. Грузинцев и сербов, аллюром скорым… арш! – скомандовал он в атаке.

Битва завершилась грандиозным пиршеством, и Екатерина была весела (не так, как на галере «Три святителя», но все же подозрительно хохотлива). Тосты во славу русского оружия слагались под завывание боевых труб, при литавренном бое. Граф Захар Чернышев, по чину президента Военной коллегии, подсел к Екатерине, нашептывая на Суворова, дабы наказать молодчика за кощунственный штурм святой обители. Екатерина послала его к чертям:

– Суворова попусту не дергайте. Он мне нравится тем, что на других не похож. От таких оригиналов большая польза бывает!

После маневров Красное Село покидали и дипломаты.

– Куда спешит эта дама? – сказал австрийский посол Лобковиц. – Глядя на нее, можно подумать, что завтра начнется война. Смотрите, все русские верфи загружены работой, Алексей Орлов получает от нее секретные суммы… ради чего?

– Боюсь, это связано с флотом, – сказал швед.

– А что она пишет? – спросил испанский посол.

– Мемуары, – ответил французский посол маркиз де Боссэ, и его слова вызвали дружный смех дипломатов.

– Плохой ваш смех, господа! – строго заметил прусский посол граф Сольмс. – Русские на Урале понастроили такие вавилонские домны, о каких в Европе понятия не имеют. На древесном угле они дают чугуна столько, что для самых грандиозных коксовых домен в Англии русские выплавки металла остаются лишь недостижимой мечтой…

Ближе к осени настали жаркие денечки, и двор перебрался в прохладу фонтанов Петергофа. Играя с вице-канцлером Голицыным в биллиард, императрица забила шар в лузу, сказав весело:

– Михалыч, у тебя дуплет, гляди! Была пора, когда философия возводилась на костры, а теперь она освоила престол русский… Промазал ты, князь! Я тебе глубоко сочувствую.

Крепким ударом загоняя второй шар в лузу, она велела запросить посла в Париже об имущественном положении Дидро. Вскоре кабинет-министр Елагин точно доложил Екатерине:

– У философа жена и дочь, роскошей не водится, но много денег уходит на обретение книг и эстампов редкостных. Дидро живет скромно, зато у него большой расход карманных денег на фиакры, ибо, часто колеся по Парижу и его окрестностям, он вынужден поддерживать обширные знакомства.

– Запросите, есть ли у него любовница…

Посольский курьер примчался с ответом: «Г-жа Волань таковою считается, и немало он издерживает ей на подарки».

– Вот и хорошо, что Дидро не евнух, – сказала Екатерина. – А эта мадам Волань небось одной философией сыта не бывает, и от лишних франков не отвернется… Перфильич, – наказала она Елагину, – покупая библиотеку Дидро, я все книги оставлю ему в пожизненное пользование, а сам Дидро пусть числится моим библиотекарем, за что буду платить ему пенсион по тыще франков ежегодно… Вот так и депешируй в Париж!

Настала теплая, благодатная осень, шумные ливни барабанили по крышам загородного дворца, когда Потемкин, заступив на дежурство, предстал вечером перед императрицей. Готовясь ко сну, она надела батистовый чепчик, за ее спиною живописно раскинулся барельеф «Вакхические пляски», где пьяные волосатые Силены преследовали тонконогих грудастых нимф…

– Депеша из Вены, от князя Дмитрия Голицына.

– Читай, поручик, секретов нету.

Потемкин прочел, что германский император Франц скончался, а горе Марии-Терезии не выразить никакими словами.

– Что ж, помянем кесаря блинами с маслом и сметаной, – лукаво отвечала Екатерина. – Но императрицу венскую мне искренно жаль: она любила мужа… даже все прощала ему… все-все!

В дверях комнат Потемкин столкнулся с верзилой Пиктэ; женевец принес новое послание от Вольтера. «Вы самая блестящая Звезда Севера, – писал мудрец, – Андромеда, Персей и Каллиста не стоят вас. Все эти звезды оставили бы Дидро умирать с голоду. Он был гоним в своем отечестве, а вы взыскали его своими милостями… Мы втроем, – закричал Вольтер, – Дидро, д’Аламбер и я, мы воздвигаем вам алтари: вы делаете из нас язычников!»

– Пиктэ, – сказала Екатерина, – вам предстоит поездка на Волгу, в степи напротив Саратова… Не обессудьте! Старые способы размножения людей уже не годятся – я придумала новенькие.

Полководца князя Александра Михайловича Голицына (1718–1783) нельзя путать с вице-канцлером князем Александром Михайловичем Голицыным (1723–1807).

При Екатерине были два дипломата князя Голицына с именем Дмитрий: Дмитрий Михайлович (1721–1793), посол в Вене, и Дмитрий Алексеевич (1734–1803), посол в Версале и Гааге.

Валентин Пикуль

Фаворит. Его Таврида

Я связь миров повсюду сущих,

Я крайня степень вещества;

Я средоточие живущих,

Черта начальна божества;

Я телом в прахе истлеваю,

Умом громам повелеваю,

Я царь – я раб, я червь – я бог!

Г. Державин

Россия велика сама по себе, я что ни делаю, подобно капле, падающей в море…

Екатерина – Потемкину (1787 г.)

Памятник

(Пролог, могущий стать эпилогом)

Со смерти Потемкина миновало уже 38 лет… В морозную зиму 1829 года бедный казанский чиновник Текутьев санным путем пробирался в Яссы, чтобы из тамошнего госпиталя вывезти домой сына, обезноженного турецким ядром под стенами Силистрии. Время опять было военное, для России привычное. Давно остались позади теплые дома Полтавы, погасли огни уютного Елизаветграда, за Балтой открылись раздольные степи с редкими хуторами. Мело, мело… пуржило и вихрило! А за Дубоссарами кони шли, сторожа уши, опасливые. Казалось, ямщик сбился с пути, но в отдалении вдруг замерцал одинокий желтый огонь окошка.

– Уж не худые ль там люди? – обеспокоился Текутьев.

– Не, барин. Тут солдат живет…

Кони всхрапнули возле лачуги, утонувшей в снегу. Внутри убогого жилья сидел дряхлый солдат в обветшалом мундире с медалями «времен Очакова и покоренья Крыма».

– Далеко ль еще до Ясс ехать?

– Верст сорок, почитай, станется.

– А чего ради, отец, живешь ты здесь?

– Я не живу, – отвечал солдат. – Охраняю.

– Что в экой глуши охранять можно?

– Место? – удивился Текутьев. – Какое ж тут место?

– Названия у него нет. Здесь вот, сударь мой, упал на землю и умер князь Потемкин, царствие ему небесное…

Только сейчас Текутьев заметил в углу, подле божницы с лампадкой, гравюру в рамочке. В картуше ее была надпись: «Изображение кончины светлейшего князя Потемкина-Таврического, равно как и местности, срисованной с натуры, и особ, бывших при сем горестном событии». Гравировал Скородумов с картины итальянского живописца Франческо Казановы. Текутьев прочитал и стихи, оттиснутые под гравюрою:

О, вид плачевный! Смерть жестока! Ково отъемлешь ты от нас? Как искра, во мгновенье ока, Герой! Твой славный век погас! Надменны покорив нам грады, Сам кончил жизнь среди степей И мира сладкого отрады Во славе не вкусил своей…

Тыча пальцем в гравюру, старый солдат пояснил:

– И посейчас иных помню. Вот руки-то заломил секретарь евоный Попов, в белом мундире адмирал де Рибас, он Одессу потом строил… Плачет казачий атаман Антон Головатый, который запорожцев из-за Дуная вывел. А вот и сама графиня Браницкая, племянница князева. Она-то пенсион для содержания поста нашего и отчисляла. Да что-то давно денег не шлет. То ли забыла, то ли померла. Ведь нас было тут трое. Но товарищей похоронил, один я остался. Христовым подаянием от проезжих кормлюсь.

– И давно ты здесь? – спросил Текутьев.

– Еще матушка Катерина посадила нас тута, чтобы не забылось, на каком месте Потемкин преставился. Сказывали начальники тако: сидите, покедова памятник ему не поставят. Да что-то не слыхать, чтобы ставили… Вот и сижу! Жду…

Текутьев принес из возка дорожный баульчик. Накормил солдата. Табаку и чаю отсыпал, чарку наполнил.

– Не скушно ль тебе здесь, старина?

– Нет, сударь. Я про жизнь свою вспоминаю… – Вокруг на множество миль бушевала пурга. Под ее завывания ветеран рассказывал путнику: – А служить при светлейшем было нам весело. И никогда он нашего брата не обижал. Грех жаловаться. Под Очаковом, помню, на свой счет солдат рижским бальзамом поил, чтобы в шанцах не мерзли. От самой Риги до Очакова длинные обозы гонял – за бальзамом. Штука крепкая и вкусная! Сколько он палок об своих генералов изломал, но солдата николи пальцем не тронул. Мы от него, кроме ласки, ничего не видывали… Нет, – заключил старый, – язык не повернется осудить его. Боюсь, что умру, и навеки забудут люди место сие важное…

Утром пурга стихла. Отдохнувшие лошадки сами нашли тракт до Ясс молдаванских. Текутьев, завернувшись в шубу, думал о встрече с калекою сыном, ему грезились памятные строки:

Се ты, отважнейший из смертных, Парящий замыслами ум, Не шел ты средь путей известных, Но проложил их сам, – и шум Оставил по себе в потомки, - Се ты, о чудный вождь Потемкин!

Это строки державинские, памятные еще с гимназии.

А старый солдат умер на посту, охраняя место…

* * *

«Историческое значение каждого русского великого человека измеряется его заслугами Родине, а его человеческое достоинство – силою его патриотизма» – так утверждал Чернышевский, и эти слова вполне применимы к Потемкину, большие государственные заслуги которого ныне уже никто не отрицает.

Он был велик. Хотя бывал и ничтожен…

Потемкин не просто фаворит – это уже целая эпоха!

Когда его не стало, Екатерина со страхом ожидала появления на юге страны самозванца вроде Пугачева – под именем светлейшего. Но такого неповторимого человека, способного предстать перед народом в образе «великолепного князя Тавриды», не явилось, да и не могло явиться…

Суворов претерпел немало обид от Потемкина, и все-таки гибель светлейшего повергла его в тяжкое уныние.

– Великий человек был! – воскликнул он с присущей ему образностью. – Велик умом был и ростом велик! Никак не походил на того французского посла в Лондоне, о коем лорд Бэкон говаривал, что у того чердак плохо меблирован…

Державин написал на смерть Потемкина знаменитый «Водопад». Денис Фонвизин незадолго до смерти изложил свою печаль в «Разсуждении о суетной жизни человеческой». Адмирал Ушаков еще не остыл после жаркой битвы у Калиакрии, когда известие о смерти Потемкина настигло его бедой – непоправимой.

– Будто в бурю сломались мачты, – сказал он, – и не знаю теперь, на какой берег нас выкинет, осиротевших…

Граф Румянцев-Задунайский, уже престарелый и немощный, узнал о смерти князя Таврического в черниговских Вишенках, где проживал на покое. Фельдмаршал бурно разрыдался. Молоденькие невестки выразили удивление его слезам:

– Как можете вы оплакивать человека, который был врагом вашим, о чем вы и сами не раз уже нам сказывали?

Петр Александрович отвечал женщинам так:

– Не дивитесь слезам моим! Потемкин не врагом мне был, а лишь соперником. Но мать-Россия лишилась в нем великого мужа, а Отечество потеряло усерднейшего сына своего…

И дословен отзыв будущего императора Александра I:

– Сдох! Одним негодяем на Руси меньше стало.

Григорий Александрович Потемкин уже тогда был гоним. Так не раз случалось с выдающимися людьми: оклеветанные в жизни, они посмертно затоптаны в грязь. Потемкин был осмеян, о нем рассказывали небылицы и анекдоты. Его преследовали даже в могиле: злобные руки терзали прах его, срывая ордена и

ФАВОРИТ 2

Посвящается энтузиастам самоделкиным, которые в ответ на единственно верную

точку зрения диванно-интернетных знатоков, воплощают свою правоту в реале.

Со-отня-а! Слушай мою команду! За-аряжа-ай! Це-эльсь! За-алпом! Пали-и!

Слитный грохот ста двадцати винтовок прозвучали ответом на команду. Строй

ненадолго заволокло белесой пеленой, которая тут же начала истаивать, поднимаемая

вверх, сносимая в сторону. Оно бы глянуть, чего они там наворотили. Но некогда.

Сотенный и не думает униматься..

И снова винтовочный грохот. Не успевшая истаять до конца пелена, становится более

плотной и непрозрачной. Никаких сомнений, еще пара-тройка залпов, и противник

исчезнет из поля зрения. Все же жаль, что бездымный порох, в отличии от черного, с

кремневым замком куда более капризен, и дает слишком большой процент осечек. А

то милое дело. Он и влаги практически не боится, и обзор не закрывает. Знай только

бей, раз за разом.

Впрочем, это так, досужие разговоры и не более. Пусть стрельцам, сосредоточившимся

на своей работе, и некогда следить за противником, он наблюдает за ним постоянно.

Не успеть им сделать больше пары залпов. Дальше такая стрельба себя уже не

оправдает.

Это на дистанции в шесть сотен шагов, залповая стрельба вполне себе приемлема. Уже

на трех сотнях, ее эффективность резко падает. Как впрочем, снижается и

скорострельность. Зато эффективность разрозненного огня резко увеличивается.

Проверено.

За-аряжай! Це-эльсь! За-алпом! Пали-и!

Нет. Слишком быстро несутся татары, чтоб им трижды опрокинуться. Расстояние уже

вполне приемлемо для прицельной стрельбы. Да и они уж вскидывают свои луки.

Огонь, по готовности, братцы! Да гляди мне, бей прицельно.

Иван вскинул свой карабин. Ремень привычно взялся в распор. Эх. Жаль окопы не

успели отрыть. С упора о бруствер куда ловчее было бы, чем с рук. А главное устроить

это нехитрое, но весьма эффективное земляное укрепление никаких проблем.

Саперная лопатка входит в снаряжение каждого стрельца. Да только, кто же даст на это

время. Иное дело, когда разбивают стоянку. Вот только сейчас-то они на марше. Даже

рогатки составить времени нет. Только и того, что штыки примкнули. Ну да, за

неимением гербовой, пишут на простой.

Хм. Кстати, царю батюшке Дмитрию Васильевичу жутко понравилась идея с этой самой

гербовой бумагой. Закон уж принят, и семимильными шагами шагает по Русскому

царству, ссыпая в казну копейки да полушки, сливающиеся в рубли и чего уж там,

тысячи. И это только пока. А всего-то, Ивану нужно было в присутствии Николая

обронить старую как мир поговорку. Н-да. Для него старую.

Пока нет надобности в командах, Иван решил внести свою лепту. Быстро поймал в

прицел несущегося на него всадника. Никакого упреждения не требуется. Только и того, что поймать его в кружок, мушка сама, на интуитивном уровне, ловит его центр.

Нажать на спуск.

В-выстрел! Есть! Татарин нелепо взмахнул руками, отбрасывая в сторону уже

изготовленный лук, и откинулся на круп несущейся во весь опор лошади. Та от

неожиданности потеряла равновесие, запнулась, присела на задние ноги, и тут же

полетела кубарем, увлекая за собой толи убитого, то ли раненого всадника.

Потянуть защелку, открывая затвор. Теперь за шпильку вытянуть из патронника гильзу.

Ее в свободное гнездо патронташа. Рядом подхватить другой патрон. Вокруг уже

грохочут разрозненные выстрелы. Делая все на ощупь, Иван видит, как всадники один

за другим валятся в иссохшую траву, под взбивающую пыль копыта, накатывающей

Гранатометчики! Гранатами! Огонь! Шевелись братцы!

Наконец карабин заряжен. Время все еще есть. Карпов вновь вскидывает оружие.

Выцеливает очередного татарина. Выстрел! Отлично! Еще одним меньше. Чем больше

врагов они подстрелят на подходе, тем меньше их доберется до строя.

Тем временем дюжина парней, по одному от каждого десятка, выкатились из строя, и

оказавшись позади, изготовили пращи. Гранаты у них с особыми запалами. Обычный

горит четыре-пять секунд. У них же, девять-десять. Чиркнув колесиком кресала, нужно

еще успеть вложить ребристое чугунное яйцо в пращу, закрутить, и отправить в цель.

Да еще и полет займет какое-то время.

Иван закинул кремневый карабин за спину, а оттуда в руки перекочевал

пневматический. Воздушка, попросту говоря. Ее и в сотне все так называют. Вообще-то, предполагалось, что она будет находиться в обозе сотни, в офицерской повозке. Но

Иван уже успел оценить ее скорострельность, и тяжелую пулю, которая на дистанции в

сотню шагов проламывала буквально любой татарский доспех. Десять прицельных

выстрелов за какие-то двадцать секунд, дорогого стоят.

Ч-черт! Ну чего они тянут! Сотенный, бросил взгляд на гранатометчиков. Вообще-то, парни действовали весьма сноровисто. Прошло меньше десятка секунд, а они уже

посылали в полет свои увесистые снаряды. Да и до ближайшего всадника еще добрых

две сотни шагов. Просто для него время буквально несется вскачь.

Но… Вот именно, что вскачь! Максимум еще по выстрелу, и дальше все. Глазом не

успеешь моргнуть, как лава уже накатит на жидкие две шеренги стрельцов. Похоже, на

этот раз татары решили обойтись без привычной карусели, и попросту смять русских

своей массой.

Господи, спаси и сохрани!

Вторая полусотня! Гранаты к бою!

Выполняя свою же команду, Иван привычно пристроил воздушку на сгиб левой руки.

Слышатся дублирующие команды полусотника и взводных. Выхватил из подсумка

ребристое яйцо. Сорвал берестяной колпачок. Готов.

В отдалении уже рвутся гостинцы запущенные гранатометчиками. И парни вовсе не

думают отлынивать. Недаром все же на тренировках слита не одна бочка пота. Не

успели еще приземлиться первые подарочки, а они уже запускают в полет вторые. При

этом привычно, подправив прицел.

Двумя гранатами! По номерам! Ого-онь!

Палец привычно чиркнул кресалом. Убедился в том, что из под него появился легкий

дымок от загоревшегося замедлителя. Замахнулся и пустил в полет чугунную смерть.

Все же, хорошо, что он не пожалел ни времени, ни усилий, ни затрат, и изготовил

достаточное количество белого пороха.

Гранаты начали рваться густо и часто, вздымая небольшие фонтаны пыли и травы, что

не могло не сказаться на обзоре. А если бы сюда добавились еще и молочные клубы

сгоревшего черного пороха, то тут уж и вовсе ничего не рассмотришь.

А так, обзор практически не пострадал. И благодаря этому видно, что гранаты сделали-

таки свое дело. Очень может быть, что сердца степных воинов переполняла отвага, и

они рвутся в бой, а вовсе даже не прочь от врага. Но вот лошадь, она поистине самое

пугливое животное на свете. Ее тонкая психика не в состоянии выдержать всего этого

кошмара, наполненного пугающим грохотом.

Кони резко осаживают. Взбрыкивают. Вздымаются на дыбы. Причем делают все это

настолько рьяно и непредсказуемо, что всадники, порой падают на землю. И это те, кто

сначала научился сидеть в седле, и только потом ходить.

Пока стрельцы второй шеренги готовятся к повторной атаке гранатами, первая шеренга

ведет огонь с колена. Неприятель скучившийся в шагах семидесяти от них, сейчас

представляет собой отличную мишень. Только успевай перезаряжаться.

Ну и еще, расставлять правильно приоритеты. Потому что некоторые всадники

совладав со своими четвероногими друзьями все же вырываются из этой толчеи, и

бросаются на строй стрельцов.

Перестроиться в каре! Гранатометчики, продолжать огонь гранатами с рук!

Первый взвод, ко мне! В две шеренги становись!

Второй взвод ко мне! В две шеренги становись!

Третий взвод ко мне! В две шеренги становись!

Четвертый взвод! В две шеренги становись!

Сотня на какое-то время рассыпалась, перемешалась, но очень скоро эта куча-мала

начала приобретать стройный вид. Вообще-то, авантюра чистой воды. Перестроить

людей нужно было заранее. Это ведь не скоротечный налет пары сотен всадников,

которые на полном скаку пускали свои стрелы с предельной дистанции. Конечно

попасть они могли только случайно, но имея мишень в виде плотного строя, шансов у

них куда больше. Как и уйти легкой татарской коннице от тяжелой русской.

Сейчас в атаке принимало участие не меньше нескольких тысяч татар. Очень может

статься, что впереди и самое настоящее сражение. Вот только, Иван был уверен,

построй он своих людей в каре заблаговременно, и не сбить ему напора на их строй. А

там, сотню попросту снесли бы. И на помощь рассчитывать не приходится. Они сейчас в

боковом охранении, и до основных сил около полуверсты.

Так что, шанс только один. Сбить атакующий темп перед своими порядками. А пока

татары будут приходить в себя, успеть выставить каре. Авантюра чистой воды. Но когда

терять попросту нечего, будешь хвататься за самый маломальский шанс.

Иван вскинул воздушку. Баллон приклад уперся в плечо. Взгляд привычно выхватил

кружок диоптрики. Одновременно, большой палец уже потянул курок.

Выстрел! Ладонь левой руки давит на поперечный затвор, отводя его в сторону.

Пружина подает очередную коническую пулю в калиброванный паз. Отпустить затвор,

и тот подхватив смертоносный кусок свинц...