Биографии Характеристики Анализ

О здравом смысле. Возможное и вероятное


Annotation

П. Сергеич - псевдоним известного русского юриста Петра Сергеевича Пороховщихова. О чистоте и точности слога, простоте речи, о «цветах красноречия», риторических оборотах, поисках истины размышляет автор этой книги - содержательной, богатой наблюдениями и примерами. Впервые она была издана в 1910 году; переиздание в 1960 году имело большой успех. Многие рекомендации автора по методике построения судебной речи полезны и в наши дни.

Вместо предисловия

Глава I. О слоге

Чистота слога

О точности слога

Богатство слов

Знание предмета

Сорные мысли

О пристойности

Простота и сила

О благозвучии

Глава II. Цветы красноречия

Метафоры и сравнения

Антитеза

Sermocinatio *(54)

Другие риторические обороты

Общие мысли

Глава III. Meditatio *(66)

Поиски истины

О непрерывной работе

Схема речи

Глава IV. О психологии в речи

Характеристика

Житейская психология

Глава V. Предварительная обработка речи

Нравственная оценка преступления

О творчестве

Художественная обработка

Dispositio *(98)

Глава VI. Судебное следствие

О достоверности свидетельских показаний

О разборе свидетельских показаний

Об экспертизе

Глава VII. Искусство спора на суде

Некоторые правила диалектики

Refutatio *(127)

Преувеличение

Повторение

О недоговоренном

Возможное и вероятное

О здравом смысле

О нравственной свободе оратора

Глава VIII. О пафосе

Чувства и справедливость

Пафос как неизбежное, законное и справедливое

Искусство пафоса

Пафос фактов

Глава IX. Заключительные замечания

О внимании слушателей

Несколько слов обвинителю

Несколько слов защитнику

Вместо предисловия

"Искусство речи на суде" – так называется книга П. Сергеича (П. С. Пороховщикова), вышедшая в 1910 году, задачею которой является исследование условий судебного красноречия и установление его методов. Автор – опытный судебный деятель, верный традициям лучших времен Cудебной реформы,– вложил в свой труд не только обширное знакомство с образцами ораторского искусства, но и богатый результат своих наблюдений из области живого слова в русском суде. Эта книга является вполне своевременной и притом в двух отношениях. Она содержит практическое, основанное на многочисленных примерах, назидание о том, как надо и – еще чаще – как не надо говорить на суде, что, по-видимому, особенно важно в такое время, когда развязность приемов судоговорения развивается на счет их целесообразности. Она своевременна и потому, что в сущности только теперь, когда накопился многолетний опыт словесного судебного состязания и появились в печати целые сборники обвинительных и защитительных речей, сделались возможным основательное исследование основ судебного красноречия и всесторонняя оценка практических приемов русских судебных ораторов…

Книга П. С. Пороховщикова – полное, подробное и богатое эрудицией и примерами исследование о существе и проявлениях искусства речи на суде. В авторе попеременно сменяют друг друга восприимчивый и чуткий наблюдатель, тонкий психолог, просвещенный юрист, а по временам и поэт, благодаря чему эта серьезная книга изобилует живыми бытовыми сценами и лирическими местами, вплетенными в строго научную канву. Таков, например, рассказ автора, приводимый в доказательство того, как сильно может влиять творчество в судебной речи даже по довольно заурядному делу. В те недавние дни, когда еще и разговора не было о свободе вероисповедания, полиция по сообщению дворника явилась в подвальное жилье, в котором помещалась сектантская молельня. Хозяин – мелкий ремесленник,– встав на пороге, грубо крикнул, что никого не впустит к себе и зарубит всякого, кто попытается войти, что вызвало составление акта о преступлении, предусмотренном статьей 286 Уложения о наказаниях и влекущем за собою тюрьму до четырех месяцев или штраф не свыше ста рублей. "Товарищ прокурора сказал: поддерживаю обвинительный акт. Заговорил защитник, и через несколько мгновений вся зала превратилась в напряженный, очарованный и встревоженный слух",– пишет автор. "Он говорил нам, что люди, оказавшиеся в этой подвальной молельне, собрались туда не для обычного богослужения, что это был особо торжественный, единственный день в году, когда они очищались от грехов своих и находили примирение со Всевышним, что в этот день они отрешались от земного, возносясь к божественному; погруженные в святая святых души своей, они были неприкосновенны для мирской власти, были свободны даже от законных ее запретов. И все время защитник держал нас на пороге этого низкого подвального хода, где надо было в темноте спуститься по двум ступенькам, где толкались дворники и где за дверью в низкой убогой комнате сердца молившихся уносились к Богу… Я не могу передать этой речи и впечатления, ею произведенного, но скажу, что не переживал более возвышенного настроения. Заседание происходило вечером, в небольшой тускло освещенной зале, но над нами расступились своды, и мы со своих кресел смотрели прямо в звездное небо, из времени в вечность…"

Можно не соглашаться с некоторыми из положений и советов автора, но нельзя не признать за его книгой большого значения для тех, кто субъективно или объективно интересуется судебным красноречием как предметом изучения, или как орудием своей деятельности, или, наконец, как показателем общественного развития в данное время. Четыре вопроса возникают обыкновенно пред каждым из таких лиц: что такое искусство речи на суде? какими свойствами надо обладать, чтобы стать судебным оратором? какими средствами и способами может располагать последний? в чем должно состоять содержание речи и ее подготовка? На все эти вопросы встречается у П. С. Пороховщикова обстоятельный ответ, разбросанный по девяти главам его обширной книги. Судебная речь, по его мнению, есть продукт творчества, такой же его продукт, как всякое литературное или поэтическое произведение. В основе последних лежит всегда действительность, преломившаяся, так сказать, в призме творческого воображения. Но такая же действительность лежит и в основе судебной речи, действительность по большей части грубая, резкая. Разница между творчеством поэта и судебного оратора состоит главным образом в том, что они смотрят на действительность с разных точек зрения и сообразно этому черпают из нее соответствующие краски, положения и впечатления, перерабатывая их затем в доводы обвинения или защиты или в поэтические образы. "Молодая помещица, говорит автор,– дала пощечину слишком смелому поклоннику. Для сухих законников это – 142 статья Устава о наказаниях,– преследование в частном порядке,– три месяца ареста; мысль быстро пробежала по привычному пути юридической оценки и остановилась. А. Пушкин пишет "Графа Нулина", и мы полвека спустя читаем эту 142 статью и не можем ею начитаться. Ночью на улице ограбили прохожего, сорвали с него шубу… Опять все просто, грубо, бессодержательно: грабеж с насилием, 1642 статья Уложения – арестантские отделения или каторга до шести лет, а Гоголь пишет "Шинель" – высокохудожественную и бесконечно драматическую поэму. В литературе нет плохих сюжетов; в суде не бывает неважных дел и нет таких, в которых человек образованный и впечатлительный не мог бы найти основы для художественной речи". Исходная точка искусства заключается в умении уловить частное, подметить то, что выделяет известный предмет из ряда ему подобных. Для внимательного и чуткого человека в каждом незначительном деле найдется несколько таких характерных черт, в них всегда есть готовый материал для литературной обработки, а судебная речь, по удачному выражению автора, "есть литература на лету". Отсюда, собственно вытекает и ответ на второй вопрос: что нужно для того, чтобы быть судебным оратором? Наличие прирожденного таланта, как думают многие, вовсе не есть непременное условие, без которого нельзя сделаться оратором. Это признано еще в старой аксиоме, говорящей, что oratores fiunt *(1) . Талант облегчает задачу оратора, но его одного мало: нужны умственное развитие и умение владеть словом, что достигается вдумчивым упражнением. Кроме того, другие личные свойства оратора, несомненно, отражаются на его речи. Между ними, конечно, одно из главных мест занимает его темперамент. Блестящая характеристика темпераментов, сделанная Кантом, различавшим два темперамента чувств (сангвинический и меланхолический) и два темперамента деятельности (холерический и флегматический), нашла себе физиологическую основу в труде Фулье "О темпераменте и характере". Она применима ко всем говорящим публично. Разность темпераментов и вызываемых ими настроений говорящего обнаруживается иногда даже помимо его воли в жесте, в тоне голоса, в манере говорить и способе держать себя на суде. Типическое настроение, свойственное тому или другому темпераменту оратора, неминуемо отражается на его отношении к обстоятельствам, о которых он говорит, и на форме его выводов. Трудно представить себе меланхолика и флегматика, действующими на слушателей исполненною равнодушия, медлительной речью или безнадежной грустью, "уныние на фронт наводящею", по образному выражению одного из приказов императора Павла. Точно так же не может не сказываться в речи оратора его возраст. Человек, "слово" и слова которого были проникнуты молодой горячностью, яркостью и смелостью, с годами становится менее впечатлительным и приобретает больший житейский опыт. Жизнь приучает его, с одной стороны, чаще, чем в молодости, припоминать и понимать слова Экклезиаста о "суете сует", а с другой стороны, развивает в нем гораздо большую уверенность в себе от сознания, что ему – старому испытанному бойцу – внимание и доверие оказываются очень часто авансом и в кредит, прежде даже чем он начнет свою речь, состоящую нередко в бессознательном повторении самого себя. Судебная речь должна заключать в себе нравственную оценку преступления, соответствующую высшему мировоззрению современного общества. Но нравственные воззрения общества не так устойчивы и консервативны, как писаные законы. На них влияет процесс то медленной и постепенной, то резкой и неожиданной переоценки ценностей. Поэтому оратор имеет выбор между двумя ролями: он может быть послушным и уверенным выразителем господствующих воззрений, солидарным с большинством общества; он может, наоборот, выступить в качестве изобличителя распространенных заблуждений, предрассудков, косности или слепоты общества и идти против течения, отстаивая свои собственные новые взгляды и убеждения. В избирании одного из этих путей, намеченных и автором, неминуемо должны сказываться возраст оратора и свойственные ему настроения.

Вместо предисловия


"Искусство речи на суде" – так называется книга П. Сергеича (П. С. Пороховщикова), вышедшая в 1910 году, задачею которой является исследование условий судебного красноречия и установление его методов. Автор – опытный судебный деятель, верный традициям лучших времен Cудебной реформы,– вложил в свой труд не только обширное знакомство с образцами ораторского искусства, но и богатый результат своих наблюдений из области живого слова в русском суде. Эта книга является вполне своевременной и притом в двух отношениях. Она содержит практическое, основанное на многочисленных примерах, назидание о том, как надо и – еще чаще – как не надо говорить на суде, что, по-видимому, особенно важно в такое время, когда развязность приемов судоговорения развивается на счет их целесообразности. Она своевременна и потому, что в сущности только теперь, когда накопился многолетний опыт словесного судебного состязания и появились в печати целые сборники обвинительных и защитительных речей, сделались возможным основательное исследование основ судебного красноречия и всесторонняя оценка практических приемов русских судебных ораторов…

Книга П. С. Пороховщикова – полное, подробное и богатое эрудицией и примерами исследование о существе и проявлениях искусства речи на суде. В авторе попеременно сменяют друг друга восприимчивый и чуткий наблюдатель, тонкий психолог, просвещенный юрист, а по временам и поэт, благодаря чему эта серьезная книга изобилует живыми бытовыми сценами и лирическими местами, вплетенными в строго научную канву. Таков, например, рассказ автора, приводимый в доказательство того, как сильно может влиять творчество в судебной речи даже по довольно заурядному делу. В те недавние дни, когда еще и разговора не было о свободе вероисповедания, полиция по сообщению дворника явилась в подвальное жилье, в котором помещалась сектантская молельня. Хозяин – мелкий ремесленник,– встав на пороге, грубо крикнул, что никого не впустит к себе и зарубит всякого, кто попытается войти, что вызвало составление акта о преступлении, предусмотренном статьей 286 Уложения о наказаниях и влекущем за собою тюрьму до четырех месяцев или штраф не свыше ста рублей. "Товарищ прокурора сказал: поддерживаю обвинительный акт. Заговорил защитник, и через несколько мгновений вся зала превратилась в напряженный, очарованный и встревоженный слух",– пишет автор. "Он говорил нам, что люди, оказавшиеся в этой подвальной молельне, собрались туда не для обычного богослужения, что это был особо торжественный, единственный день в году, когда они очищались от грехов своих и находили примирение со Всевышним, что в этот день они отрешались от земного, возносясь к божественному; погруженные в святая святых души своей, они были неприкосновенны для мирской власти, были свободны даже от законных ее запретов. И все время защитник держал нас на пороге этого низкого подвального хода, где надо было в темноте спуститься по двум ступенькам, где толкались дворники и где за дверью в низкой убогой комнате сердца молившихся уносились к Богу… Я не могу передать этой речи и впечатления, ею произведенного, но скажу, что не переживал более возвышенного настроения. Заседание происходило вечером, в небольшой тускло освещенной зале, но над нами расступились своды, и мы со своих кресел смотрели прямо в звездное небо, из времени в вечность…"

Можно не соглашаться с некоторыми из положений и советов автора, но нельзя не признать за его книгой большого значения для тех, кто субъективно или объективно интересуется судебным красноречием как предметом изучения, или как орудием своей деятельности, или, наконец, как показателем общественного развития в данное время. Четыре вопроса возникают обыкновенно пред каждым из таких лиц: что такое искусство речи на суде? какими свойствами надо обладать, чтобы стать судебным оратором? какими средствами и способами может располагать последний? в чем должно состоять содержание речи и ее подготовка? На все эти вопросы встречается у П. С. Пороховщикова обстоятельный ответ, разбросанный по девяти главам его обширной книги. Судебная речь, по его мнению, есть продукт творчества, такой же его продукт, как всякое литературное или поэтическое произведение. В основе последних лежит всегда действительность, преломившаяся, так сказать, в призме творческого воображения. Но такая же действительность лежит и в основе судебной речи, действительность по большей части грубая, резкая. Разница между творчеством поэта и судебного оратора состоит главным образом в том, что они смотрят на действительность с разных точек зрения и сообразно этому черпают из нее соответствующие краски, положения и впечатления, перерабатывая их затем в доводы обвинения или защиты или в поэтические образы. "Молодая помещица, говорит автор,– дала пощечину слишком смелому поклоннику. Для сухих законников это – 142 статья Устава о наказаниях,– преследование в частном порядке,– три месяца ареста; мысль быстро пробежала по привычному пути юридической оценки и остановилась. А. Пушкин пишет "Графа Нулина", и мы полвека спустя читаем эту 142 статью и не можем ею начитаться. Ночью на улице ограбили прохожего, сорвали с него шубу… Опять все просто, грубо, бессодержательно: грабеж с насилием, 1642 статья Уложения – арестантские отделения или каторга до шести лет, а Гоголь пишет "Шинель" – высокохудожественную и бесконечно драматическую поэму. В литературе нет плохих сюжетов; в суде не бывает неважных дел и нет таких, в которых человек образованный и впечатлительный не мог бы найти основы для художественной речи". Исходная точка искусства заключается в умении уловить частное, подметить то, что выделяет известный предмет из ряда ему подобных. Для внимательного и чуткого человека в каждом незначительном деле найдется несколько таких характерных черт, в них всегда есть готовый материал для литературной обработки, а судебная речь, по удачному выражению автора, "есть литература на лету". Отсюда, собственно вытекает и ответ на второй вопрос: что нужно для того, чтобы быть судебным оратором? Наличие прирожденного таланта, как думают многие, вовсе не есть непременное условие, без которого нельзя сделаться оратором. Это признано еще в старой аксиоме, говорящей, что oratores fiunt *(1) . Талант облегчает задачу оратора, но его одного мало: нужны умственное развитие и умение владеть словом, что достигается вдумчивым упражнением. Кроме того, другие личные свойства оратора, несомненно, отражаются на его речи. Между ними, конечно, одно из главных мест занимает его темперамент. Блестящая характеристика темпераментов, сделанная Кантом, различавшим два темперамента чувств (сангвинический и меланхолический) и два темперамента деятельности (холерический и флегматический), нашла себе физиологическую основу в труде Фулье "О темпераменте и характере". Она применима ко всем говорящим публично. Разность темпераментов и вызываемых ими настроений говорящего обнаруживается иногда даже помимо его воли в жесте, в тоне голоса, в манере говорить и способе держать себя на суде. Типическое настроение, свойственное тому или другому темпераменту оратора, неминуемо отражается на его отношении к обстоятельствам, о которых он говорит, и на форме его выводов. Трудно представить себе меланхолика и флегматика, действующими на слушателей исполненною равнодушия, медлительной речью или безнадежной грустью, "уныние на фронт наводящею", по образному выражению одного из приказов императора Павла. Точно так же не может не сказываться в речи оратора его возраст. Человек, "слово" и слова которого были проникнуты молодой горячностью, яркостью и смелостью, с годами становится менее впечатлительным и приобретает больший житейский опыт. Жизнь приучает его, с одной стороны, чаще, чем в молодости, припоминать и понимать слова Экклезиаста о "суете сует", а с другой стороны, развивает в нем гораздо большую уверенность в себе от сознания, что ему – старому испытанному бойцу – внимание и доверие оказываются очень часто авансом и в кредит, прежде даже чем он начнет свою речь, состоящую нередко в бессознательном повторении самого себя. Судебная речь должна заключать в себе нравственную оценку преступления, соответствующую высшему мировоззрению современного общества. Но нравственные воззрения общества не так устойчивы и консервативны, как писаные законы. На них влияет процесс то медленной и постепенной, то резкой и неожиданной переоценки ценностей. Поэтому оратор имеет выбор между двумя ролями: он может быть послушным и уверенным выразителем господствующих воззрений, солидарным с большинством общества; он может, наоборот, выступить в качестве изобличителя распространенных заблуждений, предрассудков, косности или слепоты общества и идти против течения, отстаивая свои собственные новые взгляды и убеждения. В избирании одного из этих путей, намеченных и автором, неминуемо должны сказываться возраст оратора и свойственные ему настроения.


Глава 7. Искусство спора на суде.

Изменение правил об уголовных доказательствах в нашем судопроизводстве с введением Судебных уставов имело одно несомненно вредное последствие: упраздненная формальная система поглотила собой и научное, логическое учение о судебных доказательствах. Эта область мышления осталась совершенно чуждой нашим судебным ораторам, и пробел этот сказывается очень определенно: в речах наших обвинителей не видно отчетливого и твердого разбора улик. И хуже всего то, что наши законники не только не знают этой важной отрасли их науки, но и знать не хотят. Между тем эта область давно и старательно разработана на Западе, особенно в Англии. Не все мы знаем английский язык, не все имеем средства выписывать дорогие английские или немецкие руководства. Но несколько месяцев назад в печати появилось третье издание сочинений проф. Л. Е. Владимирова "Учение об уголовных доказательствах". Не говоря о несомненных достоинствах этого труда, ведь одного названия достаточно, чтобы такая книга сделалась настольным руководством каждого товарища прокурора: она представляет единственное систематическое исследование этого рода в нашей литературе. Я спрашивал у некоторых знакомых юристов их мнение о новой книге и, к удивлению, убедился, что ни один из них даже не слыхал о ней. Если хотите добрый совет, читатель, отложите эти заметки и, прежде чем идти далее, прочтите книгу проф. Владимирова. Как бы то ни было, я должен предположить, что эта область уголовного права вам достаточно знакома, и перехожу к практическим правилам судебного спора, к искусству пользоваться установленными перед судом доказательствами во время прений.

Некоторые правила диалектики

Argumenta pro meliora parte plura sunt sempera 117 , говорит Квинтилиан. И Аристотель писал: на стороне правды всегда больше логических доказательств и нравственных доводов.

Правду нельзя изобличить в логической непоследовательности или намеренном обмане; на то она и правда. Тот, кто искренне стремится к ней, может быть смел в речах; у него не будет недостатка и в доводах. По свойству нашего ума, в силу так называемой ассоциации представлений и мыслей, оратор в своих догадках о том, что было, в поисках истины находит и логические основания для подтверждения своих заключений о фактах; другими словами, аргументы создаются у нас сами собой во время предварительного размышления о речи: поэтому, чтобы научить читателя находить их, я отсылаю его к сказанному выше в пятой главе. Напомню только, что надо размышлять без конца.

В делах с прямыми уликами основная задача оратора заключается в том, чтобы объяснить историю преступления; в делах с косвенными уликами - доказать или опровергнуть прикосновенность к преступлению подсудимого. Но основное правило в обоих случаях одинаково: meditez, meditez encore, meditez toujours 118 , говорит современный писатель оратору. То же писал Квинтилиан две тысячи лет тому назад. Не удовлетворяйтесь теми соображениями, которые сами собою напрашиваются. Non oportet offerentibus se contentum esse; quaeratur aliquid, quod est ultra. Лучшие доказательства бывают обыкновенно скрыты в подробностях дела; их не так легко найти. Plurimae probationes in ipso causarum complexu reperiantur eaeque sunt et potentissimae, et minimum obviae 119 . Это не цветы на летнем лугу, где стоит протянуть руку, чтобы набрать их сколько угодно; это - ископаемые сокровища, скрытые под землей. Долго, упорно трудится искатель, пока найдет драгоценную жилу в горных недрах или слиток под бесконечной песочной гладью. Но находка вознаградит его поиски: у него будет золото. Так и в судебной речи: соображение, почерпнутое в самой сути дела и его особенностях, бывает несравненно убедительнее всяких общих мест.

Курс диалектики и эристики не входит в предмет настоящей книги, и я не могу распространяться здесь о правилах логики и о софизмах. Есть маленькая книга Шопенгауэра "Эристика, или Искусство спора"; в русском переводе она стоит 50 коп., в немецком издании - 20 коп.; каждому из нас дoлжно иметь ее в голове, так же как пятую книгу "Логики" Милля об ошибках. Это необходимо потому, что всякая судебная речь по существу своему есть спор и умение спорить - одно из основных и драгоценнейших свойств оратора. Я привожу ниже некоторые риторические правила из этой области, которые кажутся мне преимущественно полезными в уголовном суде. Это правила тактики судебного боя. Но здесь необходимо отметить особенность, составляющую существенное отличие судебного спора от научного.

Наука свободна в выборе своих средств; ученый считает свою работу законченной только тогда, когда его выводы подтверждены безусловными доказательствами; но он не обязан найти решение своей научной загадки; если у него не хватает средств исследования или отказывается дальше работать голова, он забросит свои чертежи и вычисления и займется другим. Истина останется в подозрении, и человечество будет ждать, пока не найдется более счастливый искатель. Не то в суде; там нет произвольной отсрочки. Виновен или нет? Ответить надо.

В нашем суде существует поговорка: истина есть результат судоговорения. Эти слова заключают в себе долю горькой правды. Судоговорение не устанавливает истины, но оно решает дело. Состязательный процесс есть одна из несовершенных форм общественного устройства, судебные прения - один из несовершенных обрядов этого несовершенного процесса. Правила судебного состязания имеют до некоторой степени условный характер: они исходят не из предположения о нравственном совершенстве людей, а из соображений целесообразности. Наряду с этим сознание того, что последствием судебного решения может быть несправедливая безнаказанность или несоразмерное наказание преступника, а иногда и наказание невиновного, обращает спор между обвинителем и защитником в настоящий бой. Если человек, владеющий шпагой, вышел на поединок с неумелым противником, он волен щадить его, не пользуясь своим превосходством и промахами врага. Но если перед ним равный противник, а от исхода боя зависит участь другого человека, он будет считать себя обязанным пользоваться своим искусством в полной мере. В судебном состязании это сознание борьбы не за себя, а за других извиняет многое и больше, чем дoлжно, подстрекает обыкновенного человека к злоупотреблению своим искусством. Готовясь к судебному следствию и прениям, каждый оратор знает, что его противник приложит все свое умение к тому, чтобы остаться победителем; знает также, что судьи и присяжные, как люди, могут ошибаться.

При таких условиях человек не может отказаться от искусственных приемов борьбы. Поступить иначе значило бы идти с голыми руками против вооруженного.

Р. Гаррис говорит: "Не дoлжно прибегать к искусственным приемам ради того только, чтобы добиться осуждения человека; но никто не обязан отказываться от них только потому, что предметом речи является преступное деяние. Ваша обязанность заключается в том, чтобы доказать виновность подсудимого перед присяжными, если можете сделать, это честными средствами. Чтобы достигнуть этого, следует передавать факты в их естественной последовательности (это искусство), в наиболее сжатом виде (это искусство) и с наибольшей простотой (это также искусство)". На одной продолжительной выездной сессии в Йоркшире адвокат Скарлет, впоследствии лорд Эбингер, прозванный за свои постоянные удачи перед присяжными "грабителем вердиктов", выступал несколько раз против блестящего Брума. По окончании сессии кто-то из их товарищей спросил одного присяжного о впечатлении, вынесенном им из судебных состязаний.

Брум, замечательный человек,- отвечал тот,- это мастер говорить; а Скарлет ваш немногого стоит.- Вот как! Удивляюсь. Отчего же вы каждый раз решали в его пользу?- Ничего удивительного нет: ему просто везло; он всякий раз оказывался на стороне того, кто был прав.- Удивляться, действительно, было нечему, но причина была другая.

Основные элементы судебного спора суть: probatio - доказательство и refutatio - опровержение.

Probatio

1. Во всем, что продумано, различайте необходимое и полезное, неизбежное и опасное. Необходимое следует разобрать до конца, не оставляя ничего недоказанного, объяснять до полной очевидности, развивать, усиливать, украшать, повторять без устали; о полезном достаточно упомянуть; опасное должно быть устранено из речи с величайшим старанием, и надо следить за собой, чтобы случайным намеком, неосторожным словом не напомнить противнику козырного хода; неизбежное надо решительно признать и объяснить или совсем не касаться его: оно подразумевается само собой.

2. Не забывайте различия между argumentum ad rem и argumentum ad hоminem.

Argumentum ad rem, то есть соображение, касающееся существа предмета, есть лучшее орудие спора при равенстве прочих условий. Суд ищет истины, и потому в идее argumenta ad rem, то есть соображения, хотя и убедительные для данного лица или нескольких данных лиц, но не решающие существа спора, не должны бы встречаться в прениях. При нормальных условиях argumentum ad hominem есть свидетельство о бедности, выдаваемое оратором его делу или самому себе. Но при ненадежных судьях приходится пользоваться и argumentis ad hominem, убедительными для данного состава суда, например, когда подсудимый и судьи принадлежат к разным и враждебным сословиям или к враждующим политическим партиям. В этих случаях предпочтение настоящих доказательств мнимым может быть губительной ошибкой.

Если бы в нашем военном суде невоенный оратор начал свою речь с общего положения, что честь воинская не есть нечто отличное от чести вообще, судьи сказали бы себе: придется слушать человека, рассуждающего о том, чего не понимает. Если, напротив, он начнет с признания предрассудка и скажет: не может быть сомнения в том, что честь воинская и честь, так сказать, штатская суть совершенно различные вещи, судьи-офицеры подумают: этот вольный кое-что смыслит. Ясно, что в том и другом случае его будут слушать далеко не одинаково.

Припоминаю, однако, случай удачного применения аргумента ad hominem по общему преступлению перед присяжными. Это упомянутое выше дело околоточного надзирателя Буковского, обвинявшегося в убийстве студента Гуданиса. Мотив убийства, признанный присяжными, был не совсем обыкновенный - оскорбленное самолюбие. Студент давал уроки детям Буковского; последний сознавал умственное превосходство молодого человека и чувствовал, что его семейные видят это превосходство. Но Буковский обладал большой физической силой, и, убежденный, что в этом отношении Гуданис хуже его, он мирился со своим унижением. В один злополучный вечер они вздумали померяться силами, и молодой человек положил богатыря-противника "на лопатки". Этого Буковский простить не мог и спустя несколько времени безо всякого нового повода застрелил его в упор. Он утверждал, что выстрелил потому, что Гуданис бросился на него и душил его за горло. В прекрасной, сдержанной, но убедительной и трогательной речи обвинитель, между прочим, воспользовался аргyментом ad hominem, чтобы подтвердить свои соображения о мотиве преступления. "Возможно ли вообще убийство по столь ничтожному поводу? - спросил он.- Возможно. По крайней мере, возможно для Буковского. Это не подлежит сомнению; это явствует из его собственных объяснений: он все время твердит, что Гуданис, не видавший от него никакой обиды, настолько ненавидел его, Буковского, что только и думал о том, как бы убить его, грозил ему словами: "смою кровью",- и даже семье его: "всем вам смерть принесу".

3. Остерегайтесь так называемых argumenta communia или ambigua, то есть обоюдоострых доводов. Commune qui prius dicit, contrarium facit: всякий, кто выставляет подобные соображения, тем самым обращает их против себя. "Нельзя не верить потерпевшему,- говорит обвинитель,- ибо невозможно измыслить столь чудовищное обвинение". "Невозможно, согласен,возразит защитник; - но если невозможно измыслить, как же можно было совершить?" (Квинтилиан, V, 96.)

Оратор говорит: "Я спрашиваю, в какой степени вероятно, чтобы человек, имеющий преступное намерение, два раза накануне совершения преступления приходил в то место, в котором может быть узнан и изобличен?" 120 . Ответ напрашивается сам собою: он приходил исследовать местность.

Егор Емельянов сказал своей жене, которую впоследствии утопил: "Тебе бы в Ждановку". Спасович говорил по этому поводу: "Из всей моей практики я вынес убеждение, что на угрозы нельзя полагаться, так как они крайне обманчивы; нельзя поверить в серьезность такой угрозы, например, если человек говорит другому: я тебя убью, растерзаю, сожгу. Напротив, если кто имеет затаенную мысль убить человека, то не станет грозить, а будет держать свой замысел в глубине души и только тогда приведет его в исполнение, когда будет уверен, что никто не будет свидетелем этого, уж никак не станет передавать своей жертве о своем замысле". Это сказано с большим искусством, но это убедительно лишь наполовину. У каждого готов ответ на это рассуждение: что на уме, то и на языке. А по свойству отношений между мужем и женой слова: тебе бы в Ждановку - не были случайной фразой; они выражали озлобление, уже перешедшее в ненависть.

Братья Иван и Петр Антоновы были в давней вражде с Густавом Марди и Вильгельмом Сарр. На сельском празднике в соседней деревне между ними произошла ссора, и Марди нанес Ивану Антонову тяжелую рану в голову. Спустя несколько часов, когда Марди и Сарр поздно ночью возвращались домой, из-за угла раздались выстрелы, и оба они были ранены. Это было уже в их собственной деревне. Поднялась тревога, староста с понятыми пошел к Антоновым для обыска. Они застали всю семью на ногах; Иван Антонов с перевязанной головой сидел за столом; мать, сестра и брат были тут же. Обвинитель указал на это обстоятельство как на улику: семья была в тревожном ожидании. Действительно, на первый взгляд это бодрствование целой семьи среди деревни, погруженной в сон, эта освещенная комната среди темноты зимней ночи казались знаменательными. Защитник указал присяжным, что Иван Антонов не спал потому, что страдал от полученной раны, а его семейные - потому, что ухаживали за ним и боялись, чтобы рана не оказалась смертельной. Это было верное соображение. Но если бы защитник помнил, что commune qui prius dicit, contrarium facit 121 , он мог бы прибавить: если бы в семье Антоновых знали, что оба сына только что покушались на убийство, то пришедшие крестьяне, конечно, застали бы в доме мрак и полную тишину; в ожидании обыска преступники и их близкие, вероятно, не могли бы спать, но, наверное, притворились бы спящими. Этот пример, как и предыдущие, указывает на необходимость обсуждать каждый факт с противоположных точек зрения.

Из этого примера также видно, что, объясняя себе факты, надо думать до конца.

4. Из предыдущего правила вытекает другое: умейте пользоваться обоюдоострыми соображениями. Это правило особенно важно для обвинителя. Бывают обстоятельства, которых нельзя объяснить только в свою пользу и вместе с тем нельзя обойти молчанием, потому что они слишком заметны и интересны, заманчивы.

Многие соображения за и против подсудимого выясняются еще на судебном следствии, преимущественно при допросе свидетелей. Иногда стороны по собственной неосторожности выдают свои соображения, иногда выводы навязываются сами собою из выяснившихся фактов. Если, таким образом, внимание присяжных обращено на какое-нибудь заметное argumentum ambiguum 122 и обвинитель понимает, что они остановятся на нем, ему следует идти им навстречу, не выжидая, чтобы это сделал защитник, особенно, если в устах последнего оно дает возможность произвести впечатление.

"Как? - восклицал защитник в деле Золотова,- богатый купец, миллионщик, подкупает убийц, чтобы разделаться с любовником жены, и он обещает за это не то сто, не то полтораста рублей!" Накануне убийства Киреев получил от него десять рублей, Рябинин три рубля или пять. Кто хочет быть правдивым, тот скажет: "Да эти пять рублей - это спасение Золотова, это прямое доказательство, что он поручил Лучину отколотить Федорова, а не убивать его!" Это эффектное соображение; оно было указано данными судебного следствия, и обвинитель мог бы предугадать и вырвать его у своего противника. Он мог сам заметить присяжным: "Можно подумать, что эти полтораста рублей - это спасение Золотова" и т. д. Но затем сказал бы: "До убийства и три, и пять рублей - хорошие деньги для пропойцы и хулигана, во всяком случае - осязательная приманка; до убийства Золотов еще важный барин: захочет - даст денег, захочет - прогонит вон; он вне их власти. После убийства он у их ног, его касса для них открыта: от каторги придется откупаться уже не рублями, а тысячами, пожалуй, десятками тысяч рублей" 123 .

5. Не доказывайте очевидного. Читая или слушая, говорит Кембель 124 , мы всегда ищем чего-нибудь нового, чего раньше не знали или, по крайней мере, не замечали. Чем меньше находим такого, тем скорее теряем охоту следить за книгой или за речью. Казалось бы, указание это не требует доказательств; лишним кажется и напоминать о нем; но многие ли у нас соблюдают это правило?

У нас постоянно приходится слышать, как оратор с внушительным видом разъясняет присяжным, что они должны обсудить злосчастную триаду о событии, о совершении преступления подсудимым и о его виновности. Это может быть вполне целесообразно, если существенный материал речи распадается на эти подразделения; но то же самое нередко разъясняется и тогда, когда факт установлен или подсудимый отрицает свою виновность, а не свое деяние. Это делается отчасти по суеверному преклонению перед текстом 754 ст. Устава уголовного судопроизводства, частью вследствие неумелого подражания образцам, а иногда и по непривычке следить за своими мыслями.

После протокола, удостоверяющего десяток смертельных ран, и вскрытия трупа присяжные неожиданно слышат, что "во всяком деле они должны прежде всего обсудить, имело ли место событие преступления". За этим, конечно, немедленно следует дополнение спохватившегося оратора, что в данном случае такого вопроса не возникает; но для присяжных ясно, что он говорит не думая. Еще хуже, конечно, когда несомненное или ненужное увлекает оратора в долгие рассуждения.

Говоря о новом, следовательно, об интересном, можно говорить много и подробно; если же приходится повторять уже известное, надо быть по возможности кратким: чем короче, тем лучше, лишь бы поняли слушатели, что нужно; одно слово, быстрый намек могут с успехом заменить страницу протокола или целое свидетельское показание. Вы помните расположение комнат - это настоящая западня; вы оценили по достоинству этого свидетеля: он помнит все, забыл только свою присягу. Если свидетель действительно лгал неискусно, нет нужды доказывать это: пусть ваш противник защищает его.

6. Если вам удалось найти яркое доказательство или сильное возражение, не начинайте с них и не высказывайте их без известной подготовки. Впечатление выиграет, если вы сначала приведете несколько других соображений, хотя бы и не столь решительных, но все же верных и убедительных, а в заключение - решительный довод, как coup de grace 125 .

7. Отбросьте все посредственные и ненадежные доводы. Только самые прочные и убедительные доказательства должны входить в речь; важно качество, а не количество. Cum colligo argumenta causarum, non tam ea numerare soleo, quam expendere, говорит Цицерон. Не следует опасаться, что речь покажется слабой от того, что в ней мало доказательств; практическое правило можно высказать как раз в обратном смысле: чем меньше доказательств, тем лучше, лишь бы их было достаточно. Si causa est in argumentis, firmissima quaeque maxime tueor, sive plura sunt, sive aliquod unum. Это в особенности полезно помнить начинающим. Коль скоро есть два или хотя бы одно решительное доказательство, то других и не нужно. Защитник, доказавший алиби, ничего другого доказывать не станет: все прочее, как бы ни было интересно, умно, красиво, будет лишним, а иногда и опасным. Цицерон говорит: "Многие соображения напрашиваются сами собою; они кажутся подходящими для речи; но одни настолько незначительны, что не стоит и высказывать их; другие, хотя в них и есть нечто хорошее, таят вместе с тем в себе и невыгодное для оратора, причем полезное не настолько хорошо, чтобы можно было допустить и связанное с ним опасное" (De orat., II, 76.) Квинтилиан указывает и другое соображение: "Не следует обременять память судей многочисленными доказательствами; это утомляет их и вызывает недоверие: судья не может положиться на наши доводы, когда мы сами напоминаем о их недостаточной убедительности, нагромождая их больше, чем нужно".

Не рассчитывайте на невнимательность противника; помните, что после вас будет говорить опасный враг - судья. Называю его врагом потому, что он обязан зорко следить за каждой вашей ошибкой и ни одной не имеет права вам простить; называю опасным потому, что в большинстве случаев он беспристрастен, а также потому, что он пользуется большим доверием присяжных. Итак, не ошибайтесь! А чтобы не ошибаться, не позволяйте себе ненадежных аргументов.

Имейте в виду, что каждый слабый довод, привлекая внимание, подрывает доверие ко всем другим: один калека испортит целый строй.

8. Доказывая и развивая каждое отдельное положение, не упускайте из виду главной мысли и других основных положений; пользуйтесь всяким случаем, чтобы напомнить то или другое. В каждой из первых четырех речей Цицерона против Верреса он заранее упоминает о казни Гавия, составляющей главное обвинение в пятой речи. Защищая ла Ронсьера, Ше д"Эст Анж повторяет на каждом шагу: все это обвинение есть ряд невозможностей; все недоразумение объясняется тем, что Мария Моррель страдает истерией или иной непонятной болезнью.

9. Не упускайте случая изложить сильный довод в виде рассуждения: одно из двух, то есть дилеммы. Это, может быть, лучшая форма рассуждения перед судьями. Цицерон говорит: comprehensio, quae, utrum concesseris, debet tollere, numquam reprehendetur: никогда не следует возражать на верную дилемму.

Отчего так убедительны для присяжных соображения председателя о силе доказательств? Оттого, что он не имеет права высказывать своего мнения и потому всегда указывает два возможных толкования каждого разбираемого им обстоятельства: наиболее благоприятное обвинению и наиболее благоприятное подсудимому. "Которое из этих объяснений покажется вам более соответствующим логике и вашему житейскому опыту,- прибавляет председатель,- то вы и примите в основание вашего суждения".

Привожу простой пример.

Подсудимая, воровка по ремеслу, жалостно плачет; это явно притворный плач. Если обвинитель сказал: это притворный плач, он сделал ошибку. Если он скажет: возможно, что она плачет искренне, возможно, что притворяется; решайте сами; но ни то, ни другое не имеет значения для решения вопроса о виновности. Присяжные, предоставленные своему непосредственному впечатлению, без колебания скажут: притворство.

Дилеммы встречаются на каждом шагу в речи Демосфена о венце 126 . Он спрашивает Эсхина: "Как прикажешь сказать: кому ты враг: мне или государству? Конечно, мне! Однако, когда тебе представлялись законные поводы возбудить против меня обвинение, если только я был виноват, ты этого не делал. А здесь, когда я огражден со всех сторон и законами, и давностью, и позднейшими постановлениями народного собрания, когда против меня нет ни проступка, ни улик, а вместе с тем государство до известной степени должно нести ответственность за все совершенное с его ведома, ты выступаешь против меня. Смотри, как бы не оказалось, что ты на самом деле враг государства и только прикидываешься моим врагом". В другом месте: "Если ты один предвидел будущее, когда шли всенародные совещания, то тогда же должен был высказаться перед государством; а если ты не предвидел будущего, чем же я виноват больше тебя?" Еще ниже: "Я бы спросил Эсхина: когда все радовались, когда по всему городу распевались хвалебные гимны богам, он радовался с прочими, участвовал в жертвоприношениях или сидел дома, вздыхая и негодуя на общее счастье? Если он был со всеми, не странно ли, что он теперь требует, чтобы вы признали государственным бедствием то самое, что тогда он перед лицом богов называл их величайшим благодеянием? А если он не был со всеми, то не достоин ли тысячи смертей, он, проклинавший то, о чем ликовал весь народ?"

10. Не бойтесь согласиться с противником, не дожидаясь возражения. Это подтверждает ваше беспристрастие в глазах судей; выводы, сделанные из его собственных посылок, вдвойне интересны для слушателей; можно также согласиться с его положением, чтобы затем доказать, что оно ничего по делу не доказывает или доказывает не то, чего хотел противник.

11. Если улики сильны, следует приводить их порознь, подробно развивая каждую в отдельности; если они слабы, следует собрать их в одну горсть. Квинтилиан говорит: "Первые сильны сами по себе и надо только показать их такими, какие они есть, не заслоняя их другими; вторые, слабейшие, взаимно подкрепляют друг друга. Лишенные значения качественно, они убедительны количеством - тем, что все подтверждают одно и то же обстоятельство. Предположим, что человек обвиняется в убийстве своего родственника с целью воспользоваться его наследством; оратор скажет: вы рассчитывали на наследство, и наследство богатое, вы были в нужде, вас теснили кредиторы; будучи наследником по завещанию покойного, вы оскорбили его и знали, что он собирается изменить завещание. Взятое в отдельности, каждое из этих соображений не имеет большого значения; соединенные вместе, они производят известное впечатление". Это правило не требует пояснений, а примеры найдутся в любой речи.

Цицерон советует скрывать от слушателей число своих доказательств, чтобы их казалось больше. Это может быть выгодно в политических речах, но это не годится на суде. Как бы ни были взволнованы, увлечены присяжные, в совещательной комнате наступает момент, когда они прямо ставят вопрос: что же есть в деле против подсудимого? Сказать на это: есть многое - значит не сказать ничего; для обвинителя необходимо, чтобы они могли припомнить все приведенные им аргументы, и ему нет оснований опасаться их ограниченного числа, раз он знает, что они разъясняют дело. По тем же соображениям и для защитника, мне кажется, выгоднее отчетливо разграничить свои доводы, чем утаивать их число.

12. Старайтесь как можно чаще подкреплять одно доказательство другим. Если в деле есть прямое доказательство, оставьте его в стороне и докажите спорный факт косвенными уликами; сопоставление логического вывода с прямым удостоверением факта есть сильнейший риторический прием.

Крестьянин Иван Малик судился в Харьковском окружном суде по 1449 ст. Уложения о наказаниях. Самой сильной уликой против него было показание одной крестьянки, Анны Ткаченковой, проходившей через рощу на расстоянии нескольких шагов от места, где как раз в это время было совершено убийство; она утверждала, что слышала громкий спор и узнала голоса отца и сына. Малик отрицал свою виновность, но все местные крестьяне считали его убийцей отца. Показание Анны Ткаченковой, переданное ею чрезвычайно живо, казалось основным устоем обвинения; но защитник легко мог бы вызвать недоверие к показанию опасной для него свидетельницы, указав, что в нем отражается общее настроение окружающих. Обвинитель сумел предупредить это. Он внимательно, без торопливости, с деловитым бесстрастием разобрал другие данные дела и потом сказал: "Все известные нам обстоятельства указывают, что убийство было совершено не кем иным, как Иваном Маликом, во время ссоры его с отцом, в роще. Наряду с этим мы знаем достоверно, что в это же время около того же места проходила Анна Ткаченкова; поэтому, если бы она сказала, что не слыхала голосов ссорившихся, мы не могли бы поверить ей, мы должны были бы заключить, что она лжет". Блестящая мысль!

13. Не пытайтесь объяснять то, что сами не вполне понимаете. Неопытные люди часто делают эту ошибку, как будто рассчитывая, что найдут объяснение, если будут искать его вслух. Противник бывает искренне признателен этим ораторам. Не следует забывать, что внимание слушателей всегда сосредоточивается на слабейшей части рассуждений говорящего.

14. Не старайтесь доказывать большее, когда можно ограничиться меньшим. Не следует усложнять своей задачи.

Беглый солдат и проститутка обвинялись в убийстве с целью ограбления; он признал себя виновным, но утверждал вопреки сильным уликам, что женщина не участвовала в преступлении. Во время судебного следствия присяжные очень интересовались взаимными отношениями подсудимых, стараясь выяснить, почему мужчина выгораживал свою явную соучастницу; но это осталось неустановленным. Товарищ прокурора сказал по этому поводу: "В деле нет определенных указаний на те побуждения, по которым Семенухин отрицает соучастие Андреевой в убийстве; я также не знаю их; но я укажу вам общее соображение, которое избавит вас от необходимости искать эти побуждения: изобличая ее, он ничего не выигрывает, спасая ее - ничего не теряет".

15. Не допускайте противоречия в своих доводах.

Это правило постоянно нарушается нашими защитниками. Они подробно и старательно доказывают полную неприкосновенность своего клиента к преступлению, а потом заявляют, что на случай, если бы их доводы не показались присяжным убедительными, они считают себя обязанными напомнить им обстоятельства, могущие служить основанием к отпущению вины или, по крайней мере, к снисхождению. Несколько заключительных слов обращают всю защиту в пепел. Это ошибка в самой схеме речи; то же повторяется и с отдельными аргументами. Вот что пишет мне об этом один присяжный заседатель:

"Обвинению много помогали защитники".

"Сначала, набрасываются на прокурора и следствие, доказывая, что ничего, решительно ничего ими не установлено: ни самого преступления, ни подробностей его... Прокурор выстроил карточный домик. Коснитесь его слегка, чуть-чуть, и он разлетится. Но сам защитник карточного домика не трогал и, как он рассыпается, не показывал, предоставляя присяжным заседателям вообразить себе такое касательство и рассьшание, дойти до него собственным умом. В заключение, должно быть, на случай недостатка в них необходимой сообразительности, он просил нас, присяжных заседателей, проникнуться чувством жалости к своему "клиенту", не забывать его молодости или стесненного положения и дать возможное снисхождение. Таким образом, окончание защитительных речей почти всегда шло вразрез с их началом, подрывая к нему всякое доверие. Естественно, что при такой архитектуре этих речей самые жалостливые присяжные заседатели заключают, что в пользу подсудимого ничего сказать нельзя".

В деле доктора Корабевича один из защитников много говорил о свидетельнице Семечкиной; он горячо доказывал, что ее показание ни в чем не опровергнуто, напротив, подтверждается фактами, он грозно упрекал обвинителя в неумении быть беспристрастным к ней... А кончил он так: "Но оставим Семечкину; она не нравится прокурору. Я согласен. Она опорочена. Хорошо. Оставим ее. У нас есть лучшие доказательства". Возможно, что были такие доказательства, но показания Семечкиной уже обратилось в довод против подсудимого.

Аделаида Бартлет обвинялась в отравлении мужа; с нею вместе в качестве пособника предан был суду пастор Дайсон; было установлено, что смерть Бартлета последовала от отравления хлороформом в жидком виде. Хлороформ был доставлен жене Дайсоном; последний под вымышленным предлогом добыл незначительные дозы яда в трех различных местах и, перелив хлороформ из отдельных пузырьков в одну склянку, тайно передал ее подсудимой. По его словам, она уверяла его, что пользовалась хлороформом как снотворным средством для больного мужа. На суде представитель короны заявил, что не имеет достаточных оснований поддерживать обвинение против Дайсона, и по предложению председателя присяжные, как это допускается в Англии, немедленно признали его невиновным; судебное следствие продолжалось только над Аделаидой Бартлет.

"Господа присяжные заседатели,- говорил ее защитник Э. Кларк,- я не могу не остановиться на одном обстоятельстве, которое, вероятно, бросилось в глаза и вам с самого начала процесса: если ложное показание есть доказательство вины, то представляется несколько странным, что господин Дайсон явился здесь в качестве свидетеля. Я прошу вас иметь в виду, что не только нимало не осуждаю действие поверенного короны по отношению к господину Дайсону, но, напротив, всецело присоединяюсь к заключению его, что в деле действительно не было оснований предъявить Дайсону какое-нибудь обвинение. Если бы мой почтенный противник считал, что такое основание существует, он никогда, конечно, не отказался бы от его обвинения. Я не говорю, что такое основание есть, я подчиняюсь, могу ли сказать? Я верю в справедливость решения, вынесенного вами по предложению короны; признаю, что господин Дайсон не был участником преступления, если здесь было преступление. Но когда вам предлагают обсудить это дело по отношению к госпоже Бартлет и предлагают вменить ей в улику или допустить, чтобы другие вменяли ей в серьезную улику те ложные объяснения, которые будто бы были ею даны и которые удостоверяются перед вами показаниями господина Дайсона, насколько он их помнит или говорит, что помнит, то не приходила ли вам в голову мысль: какое счастье для господина Дайсона, что он сам не сидит на скамье подсудимых?

Господа присяжные заседатели! Я прошу вас помнить, что я не возбуждаю ни малейшего сомнения в его невиновности. Я не хотел бы, чтобы в едином слове моем вы увидали намек - и в моих словах нет такого намека - на какие-либо сомнения по этому поводу с моей стороны. Но предположим, что вы судили бы его. Какие факты были бы перед вами? В воскресенье утром он идет по дороге в церковь для проповеди и на ходу выбрасывает теми движениями, которые он здесь повторил перед вами, три или четыре склянки. Что если бы кто-нибудь из людей, знающих его, увидел его на этой дороге в это утро, заметил, как он бросил эти склянки, и подумал: не странно ли, что преподобный господин Дайсон разбрасывает какие-то склянки по дороге в церковь в воскресное утро? Что если бы этот случайный прохожий из любопытства поднял одну из этих склянок и прочел на ней надпись: "Хлороформ. Яд"? Что если бы с первых шагов дознания выяснилось, что господин Дайсон был постоянным посетителем в том доме, где произошла смерть? Если бы выяснилось, что госпожа Бартлет имела обыкновение выходить вместе с ним из дому, что она бывала у него на квартире? Если бы выяснилось, что его отношение к супругам Бартлет, в особенности к жене, носило исключительный характер? Если бы выяснилось из показания аптекаря - на ярлыке склянки есть название аптеки - что, когда господин Дайсон требовал хлороформа, он солгал, сказав, что хлороформ нужен ему, чтобы вывести пятна с платья, пятна, сделанные на его сюртуке во время его поездки в Пуль? Каково бы было положение господина Дайсона?

Этот суровый человек, Ричард Бэкстер (один из свидетелей), имеет обыкновение говорить, что, видя осужденного, идущего на казнь, он всякий раз мысленно говорит себе: не будь милость божия, вот куда вели бы Ричарда Бэкстера. Я думаю, что в течение всей своей жизни, читая отчеты судебных процессов об убийствах, господин Дайсон будет каждый раз вспоминать, какой страшной уликой было бы против него его опрометчивое, непростительное поведение, если бы обвинение, возбужденное против него, не было прекращено в самом начале процесса".

"Господа присяжные заседатели! Я говорю все это не с целью внушить вам - я сказал и повторяю, что не хотел бы внушить вам - малейшее сомнение в невиновности господина Дайсона. Я говорю это для того, чтобы показать вам, что если его, невинного человека, можно было уличить здесь в том, что он солгал с исключительной целью добыть этот яд, и это обстоятельство могло бы в глазах присяжных стать для него роковым, то было бы жестоко, чтобы уверениям этого самого человека о том, будто госпожа Бартлет солгала ему, чтобы этой ложью побудить его достать ей хлороформ,- было бы странно, если бы этому показанию придавалось в ваших глазах сколько-нибудь серьезное значение как улике против нее".

Каково первое впечатление от этих слов? Оратор утверждает, что ни в чем не подозревает Дайсона, и всеми силами стремится внушить присяжным заседателям убеждение в его соучастии в убийстве. Это яркий пример того, что мысль недоговоренная сильнее мысли, выраженной прямо. Ясно, что факты и на самом деле навлекали на Дайсона сильные подозрения. Почему же защитник с такой настойчивостью повторяет, что вполне убежден в его невиновности? Потому, что знает свое дело и соблюдает другое правило: не допускать противоречий в своих доводах. Его главное положение, главное доказательство невиновности подсудимой, которая судится за убийство, это - что убийства не было, а было самоубийство. Поэтому он не может допустить и предположения о виновности Дайсона.

Refutatio 127

1. Разделяйте обобщенные доводы противника.

Возьмем указанный выше пример Квинтилиана: вы были наследником умершего, вы нуждались, вас теснили заимодавцы; покойный был раздражен против вас, вы знали, что он собирается изменить свое завещание; остановившись с некоторой подробностью на каждом из этих обстоятельств, можно без труда обнаружить их ничтожное значение. Это правило применяется в возражении против так называемых улик поведения.

Иногда бывает уместен и обратный прием - обобщение. Квинтилиан говорит: обвинитель перечислил те побуждения, которые могли толкнуть подсудимого на преступление; к чему разбирать все эти соображения? Не достаточно ли сказать, что, если человек имел основание к известному поступку, из этого еще не следует, что он совершил его?

В речи по делу Максименко Плевако говорил: "Я советую вам разделить ваше внимание поровну между подсудимыми, обдумывая доказательства виновности отдельно для каждого... Совершилось преступление. Подозревается несколько лиц. Мы начинаем смотреть на всех подсудимых, привлеченных по одному делу, на всю скамью как на одного человека. Преступление вызывает в нас негодование против всех. Улики, обрисовывающие одного подсудимого, мы переносим на остальных. Он сделал то-то, она сделала то-то, откуда заключается, что они сделали то и другое вместе. Вы слышали здесь показания, которыми один из подсудимых изобличался в возведении клеветы на врача Португалова, а другая - в упреке, сделанном его соседке Дмитриевой в неосторожном угощении больного мужа крепким чаем, что было на самом деле. И вот в речи господина обвинителя эти отдельные улики объединяются в двойную улику: оказывается, что Максименко и Резников клеветали на доктора, Максименко и Резников упрекали Дмитриеву".

2. Возражая противнику, не выказывайте особой старательности. Слишком настойчивое возражение против того или иного довода, не сопряженное с безусловным его опровержением, может придать ему новый вес в представлении слушателей, у них слагается собственное соображение, невыгодное для оратора: если он так много говорит об этом, значит, это действительно имеет большое значение. Напротив того, когда оратор лишь мимоходом возражает противнику, как бы пренебрегая его доводами, они часто уже по одному этому кажутся не заслуживающими внимания. Я помню случай, когда обвинителю пришлось возражать двум защитникам; первый из них говорил два часа, второй - почти час. Обвинитель сказал присяжным: "На первую речь я возражать не буду: не стоит; обратимся ко второй". Так можно говорить, конечно, только при уверенности в своей правоте. Если это риторическая уловка, противник смешает с грязью такое легкомыслие.

3. Не оставляйте без возражения сильных доводов противника. Но, возражая на них, отнюдь не следует развивать их или повторять те соображения, которыми он эти доводы подкреплял. Это, к сожалению, делается у нас слишком часто и почти бессознательно. Оно вполне понятно: повторять то, что уже сказано, легко, и, повторяя, мы отдыхаем, вместе с тем уясняя себе то, чему собираемся возражать; думаем, что и возражение выиграет от этого. А выходит наоборот. Соображения противника были подготовлены и изложены в наиболее подходящей форме; повторяя, мы немного сокращаем и упрощаем их, делаем, так сказать, конспект этих соображений, уясняем их присяжным, то есть самым искусным образом помогаем противнику: присяжные могли не понять, не вполне усвоить себе его доводы - мы поясняем их; они могли забыть их - мы им напоминаем. Сделав, таким образом, все возможное, чтобы подкрепить положение противника, мы затем экспромтом переходим к его опровержению: возражение не подготовлено и страдает многословием, не продумано, и мы не успеваем развить свои доводы до конца, хватаемся за первые пришедшие в голову соображения и упускаем из виду более важные, излагаем их в неясной, неудачной форме. Многоречивость и туманность возражения после сжатой и ясной мысли противника только оттеняют убедительность последней.

4. Не доказывайте, когда можно отрицать. "Если житейская или законная презумпция на вашей стороне,- говорит Уэтли,- и вы опровергли выставленные против вас доводы - ваш противник разбит. Но если вы сойдете с этой позиции и дадите слушателям забыть благоприятную вам презумпцию, вы лишите себя одного из лучших своих доводов; вместо славно отбитого приступа останется неудачная вылазка. Возьмем самый наглядный пример. Человек привлечен к уголовному делу в качестве обвиняемого без всяких улик; ему надо сказать, что он не признает себя виновным, и потребовать, чтобы обвинитель доказал обвинение; предположим, однако, что он вместо этого задался целью доказать, что не виновен, и приводит ряд соображений в подтверждение этого; во многих случаях окажется, что доказать невиновность, то есть установить отрицательное обстоятельство, невозможно; вместо того чтобы рассеять подозрения, он усилит их".

Приведенное правило допускает исключение. На нем основана защита Карабчевского по делу Скитских; защита Андреевского по делу об убийстве Сарры Беккер представляет его нарушение. Приводя ряд соображений в доказательство того, что убийство не могло быть совершено Мироновичем, защитник доказывает затем, что убийцей была Семенова. Такое исключительное построение защиты объясняется исключительными обстоятельствами дела. Семенова сама утверждала, что убийство было совершенно ею, и так как она действительно была в ссудной кассе в роковую ночь, то ее мнимое признание подтверждалось рядом фактов. Было бы ошибкой не воспользоваться этим обстоятельством, и в этом случае схема защиты вполне соответствовала указанию Квинтилиана, что такое построение удваивает аргументацию.

5. Отвечайте фактами на слова.

Мать убитого Александра Довнара называла Ольгу Палем лгуньей, шантажисткой и авантюристкой. Н. П. Карабчевский разбирает эти эпитеты. На слово "шантажистка" он отвечает, что за четыре года сожительства с подсудимой Довнар истратил из своего капитала в четырнадцать тысяч не более одной тысячи рублей и что после убийства в номере гостиницы у убитого оказалось меньше, а у Ольги Палем больше денег, чем надобно было заплатить по счету. Защитник признает, что подсудимая отличалась чрезвычайной лживостью, но доказывает, что это ложь безвредная: простое хвастовство и желание казаться выше своего двусмысленного общественного положения. Останавливаясь на слове "авантюристка", оратор доказывает, что под этим подразумевалось желание подсудимой выйти замуж за Довнара. Он замечает, что во время их продолжительной связи убитый многим выдавал ее за свою жену, что он посылал ей письма на имя "Ольги Васильевны Довнар", и выводит из этого, что ее желание сделаться законной супругой любимого человека не представляет ничего предосудительного. Немного далее в той же речи оратор возвращается к отзывам госпожи Шмидт об Ольге Палем, указывает, что в своих письмах мать называет сожительницу сына "милая Ольга Васильевна", подписывается "уважающая вас Александра Шмидт" и напоминает, что она поручила ей надзор за своим младшим сыном, тринадцатилетним мальчиком: "Балуйте моего Виву, заботьтесь о бедном мальчике",- писала госпожа Шмидт. "Сколько нужно доверия, сколько нужно глубочайшего, скажу более - безграничного уважения к женщине, стоящей по внешним условиям в таком щекотливом, в таком двусмысленном положении относительно госпожи Шмидт, как стояла госпожа Палем в качестве любовницы ее старшего сына, чтобы ей же, этой самой женщине, без страха, без колебаний доверить участь младшего малолетнего сына!" Что могло остаться от неблагоприятных отзывов свидетельницы после речи защитника? Они все послужили к тому, чтобы выставить подсудимую перед судьями в более выгодном освещении: на слова оратор отвечал фактами.

"Я сделал все, что мог",- говорил на суде доктор Корабевич. "Да,сказал обвинитель,- он сделал, что мог; об этом говорят тело умершей девушки и квитанции на скромные вещи, заложенные ею, чтобы платить врачу за преступную помощь".

6. Возражайте противнику его собственными доводами. Это называется retorsio агgumenti.

Обвинитель по делу об убийстве Ал. Мерка высказал следующее соображение: если Антонова просила Никифорова достать ей морфия, то это могло быть сделано лишь с целью отравить Мерка, а не для самоубийства; если бы она хотела покончить с собой, она искала бы более сильного яда. Защитник возразил: прокурор не верит, что можно отравиться морфием; пусть откроет прокурор любую газету: он убедится, что не только морфием - уксусной эссенцией ежедневно отравляются женщины и девушки. Обвинитель мог бы воспользоваться этим возражением; он мог бы сказать: из слов защитника ясно, что достать отраву для самоубийства очень легко; Антонова, как всякая другая девушка, могла достать себе уксусной эссенции, если бы хотела отравиться; у нее не было разумного основания обращаться для этого к знакомому фельдшеру; но отравить другого уксусной эссенцией очень трудно, хотя бы и живя в одной квартире с отравляемым: ее нельзя выпить незаметно; отравить морфием при тех же условиях несравненно легче.

Блистательный пример retorsionis argumenti ex persona указан Аристотелем (Rhetor., II, 23): "Ификрат спросил Аристофонта, способен ли был бы тот продать за деньги флот неприятелю; а когда тот ответил отрицательно, сказал: ты, Аристофонт, не решился бы на измену, а я, Ификрат, пошел бы на нее!"

В деле священника Тимофеева, обвинявшегося в убийстве мужа своей любовницы, был свидетель Григорий Пеньков. Он давал страшные показания против подсудимого; он говорил, что священник много раз подговаривал его убить Никиту Аксенова, что в ответ на отказ Тимофеев просил только побить Никиту настолько, чтобы жена имела повод послать за священником, то есть за подсудимым. Григорий Пеньков шел дальше: по его словам, священник высказывал при этом, что, причащая Никиту, он без труда заставит его выпить яду из святой чаши.

Невероятное показание! Однако обвинитель имел основание верить ему. Но Григорий Пеньков был горький пьяница и два раза сидел в тюрьме за кражи. Возможно ли, спрашивал защитник, мыслимо ли отнестись не только с доверием, но хотя бы со вниманием к этому чудовищному обвинению? И кто же свидетель? Кто обличитель? Последний мужик во всей деревне, пропойца, известный вор. Довольно знать его, чтобы выбросить из дела его показание как бессмысленную, наглую ложь.

Что можно было возразить на это?

Обвинитель благодарил противника за яркое освещение этой непривлекательной фигуры: "Защитник совершенно прав, говоря, что Григорий Пеньков - последний мужик в Ендовке; только поэтому мы и можем поверить его ужасным показаниям; когда нужен убийца, его ищут не в монастыре, а в кабаке или в остроге. Только такой человек, как Григорий Пеньков, и мог знать то, что говорил суду; если бы честный и трезвый крестьянин говорил, что священник решился подкупать его на убийство, мы действительно не могли бы верить ему".

7. Не спорьте против несомненных доказательств и верных мыслей противника. Это спор бесполезный, а иногда и безнравственный.

Антоний говорит у Цицерона: "Мое первое правило заключается в том, чтобы совсем не отвечать на сильные или щекотливые доказательства и соображения противника. Это может показаться смешным. Кто же не сумеет этого? Но я говорю о том, что делаю я, а не о том, что могли бы сделать другие на моем месте, и, признаюсь, что там, где противник сильнее меня,отступаю, но отступаю, не бросив щита, не прикрываясь даже им; я сохраняю полный порядок и победоносный вид, так что мое отступление кажется продолжением битвы; я останавливаюсь в укрепленном месте так, чтобы казалось, что отступил не для бегства, а для того, чтобы занять лучшую позицию". Если факт установлен, то задача не в том, чтобы возражать против него, а в том, чтобы найти объяснение, которое примирило бы его с выводом или основными положениями оратора.

Защита доктора Корабевича в процессе 1909 года была сплошным нарушением этого основного правила; правда, защитники были связаны настойчивым запирательством подсудимого. Он был осужден.

8. Не опровергайте невероятного; это - удары без промаха по воде и по ветру. Подсудимый обвинялся в двух покушениях на убийство: он в упор стрелял в двух человек, попал в обоих, но ни одна из трех пуль не проникла в толщу кожи раненых. Эксперт сказал, что револьвер, из которого были произведены выстрелы, часто не пробивает одежды и служит больше к тому, чтобы пугать, чем нападать или защищаться. Обвинитель сказал несколько слов о слабом бое револьвера. Защитнику надо было только мимоходом, с убеждением в тоне упомянуть, что из револьвера нельзя было убить. Вместо этого он стал приводить самые разнообразные соображения, чтобы доказать то, что было ясно из самого факта и с каждым новым соображением давно сложившаяся мысль - не револьвер, а игрушка - постепенно тускнела и таяла. Мальчишка-подсудимый производил жалкое впечатление; отзывы о нем были хорошие; казалось возможным, что его напоили старшие, чтобы толкнуть на бывшего хозяина. На суде он, вероятно, был подавлен обстановкой и, может быть, жалел о том, что сделал, но высказать этого не умел. Это надо было объяснить присяжным, но об этом защитник не подумал.

9. Пользуйтесь фактами, признанными противником.

Эсхин приглашал афинян судить Демосфена по обстоятельствам дела, а не по предвзятому мнению их о нем. Демосфен ответил на это: Эсхин советует вам отрешиться от того мнения обо мне, которое вы принесли сюда с собой из дому. Посмотрите, как непрочно то, что несправедливо. Ведь этим самым он утверждает вашу уверенность в том, что мои советы всегда шли на пользу государства, а его речи служили выгодам Филиппа. Зачем бы ему разубеждать вас, если бы вы не думали именно так? (De corona, 227, 228). Это не есть retorsio argumenti: Демосфен не говорит, что требование Эсхина лишено логического или нравственного основания; он пользуется тем, что противник признал факт, ему выгодный, и, заняв открывшуюся позицию, немедленно переходит в наступление.

10. Если защитник обошел молчанием неопровержимую улику, обвинителю следует только напомнить ее присяжным и указать, что его противник не нашел объяснения, которое устранило бы ее. Если в защитительной речи были ошибки или искажения, возражение обвинителя должно быть ограничено простым исправлением их, без всяких догадок или изобличений в недобросовестности. Наши обвинители не знают этого, и прокурорское возражение часто превращается в ненужные, не всегда пристойные, а иногда и оскорбительные личные нападки; это неизбежно вызывает и колкости с противной стороны.

В виде общего правила можно сказать, что обвинитель не должен возражать; возражение есть уже признание силы защиты или слабости обвинения; напротив, спокойный отказ от возражения есть подтверждение уверенности в своей правоте. Если в речи защиты были доводы, которые могли произвести впечатление на присяжных, но не пошатнули обвинения, обвинитель должен опровергнуть их в немногих словах, предоставив присяжным их более подробное обсуждение.

Следует помнить общее правило всякого спора: чтобы изобличить неверные рассуждения противника, надо устранить из них побочные соображения и, отделив положения, составляющие звенья логической цепи, расположить их в виде одного или нескольких силлогизмов; ошибка тогда станет очевидной. Этот прием вполне уместен в судебной речи: он указывает присяжным, что хотя доводы противника могут казаться очень убедительными, на них все-таки полагаться нельзя.

Можно сказать, что почти каждое обвинение в посягательстве против женской чести заканчивается ясно или неясно выраженной мыслью: если этот подсудимый будет оправдан, нам придется дрожать за наших жен и дочерей. Логическое построение этой мысли таково: всякий, совершивший преступление против женской чести, должен быть наказан, ибо иначе мы будем дрожать за своих жен и дочерей; подсудимый совершил такое преступление; следовательно, подсудимый должен быть наказан. Первая посылка составляет бесспорное положение, но пока не доказана вторая, вывод не верен. Защитник должен возразить: всякий, не изобличенный в преступлении, должен быть оправдан. Вопрос в том, изобличен ли подсудимый, обвинитель подменил предмет спора: он доказывает то, в чем никто не сомневается, но что для нас не имеет значения, пока не решен главный вопрос. Этот софизм повторяется на каждом шагу не только в делах этого рода, но и при всяких других обвинениях.

Преувеличение

Во всяком практическом рассуждении важно не только то, что сказано, но и то, как сказано. Риторика указывает некоторые искусственные приемы усиления мыслей формой их изложения. Некоторые из этих приемов уже были указаны мной в главе о цветах красноречия. Привожу еще несколько таких указаний.

По замечанию Аристотеля, одним из способов подкреплять или отвергать обвинение служит преувеличение. Вместо того чтобы доказать или отрицать виновность подсудимого, оратор распространяется о зле преступления; если это делает сам подсудимый или его защитник, слушателям представляется, что он не мог совершить такого злодейства, и наоборот, кажется, что оно совершено им, когда негодует обвинитель. Этот прием или, если хотите, эта уловка ежедневно применяется в каждом уголовном суде. К нему прибегает прокурор, когда, как я упоминал, сознавая слабость улик, предупреждает присяжных, что они будут дрожать за своих жен и детей, если оправдают подсудимого, обвиняемого по ст. 1523 или 1525 Уложения о наказаниях. То же делает защитник, развивая предположение о предумышленном убийстве, когда подсудимый предан суду лишь по 2 ч. 1455 ст. Уложения: после этого легче говорить о ненамеренном лишении жизни, или когда вместо диффамации рассуждает о клевете. Аристотель указывает, что здесь нет энтимемы, то есть нет логического умозаключения: слушатели делают неверный вывод о наличности или об отсутствии факта, который на самом деле остается под сомнением. Этим же приемом пользуется Ше д"Эст Анж в защите ла Ронсьера: он иронически называет подсудимого невероятным злодеем, небывалым чудовищем, исчадием ада.

Гражданский истец по этому делу Одилон Барро закончил свою речь таким образом: "Вся Франция, целый мир, быть может, не без тревоги ждут вашего ответа. Здесь решается участь не одной отдельной семьи, не двух-трех лиц, здесь нужно дать высокий нравственный урок, надо оградить глубоко потрясенные основы общей безопасности семейной. Это дело, господа, кажется воплощением какого-то современного стремления к нравственному извращению. Во всякой эпохе были свои моды; мы знаем развратников времен Людовика XV, регентства, империи; мы знаем их, знаем характерные черты тех и других. Одни скрывали свои пороки под внешним лоском, под соблазнительной внешностью; другие подчиняли свои страсти стремлению к славе; потом пришло другое время, наше время, и явились люди, которым кажется, что все, что существует в природе, все, что возможно,- прекрасно, что есть какая-то поэзия в преступлении... И, увлекаясь своим расстроенным воображением, эти люди стали искать новых ощущений какой бы то ни было ценой. Нравственное сознание заражено, и чуть не каждый день приходится слышать о гнусных преступлениях, поражающих своею чудовищностью, непохожих на прежние; эти преступления в самой извращенности своей находят защиту, потому что превосходят все наши представления, все человеческие вероятия. Если мы дошли до этого, то государственное правосудие, вами здесь представленное, правосудие человеческое, отражение небесного, должно дать обществу грозное предупреждение, должно остановить его в этом общем распаде, дать залог безопасности семейного очага. Нельзя допустить, чтобы эта несчастная семья (мне уже не приходится говорить о ее высоком положении, могуществе, богатствах; нет семьи, самой скромной, самой несчастной, для которой семья Моррель не была бы предметом жалости), нельзя допустить, чтобы она вышла из этой ограды, куда ее привела горестная необходимость восстановить свою честь, нельзя допустить, чтобы она вышла отсюда опозоренная судебным приговором и чтобы отныне было ведомо всем и каждому, что существует преступление, для которого нет возмездия и в котором обращение к правосудию ведет лишь к публичному позору пострадавших".

Что это за неслыханное, небывалое злодеяние? Это преступление, которое совершается ежедневно и часто карается должным возмездием. Это даже не было оконченное преступление: ла Ронсьер обвинялся лишь в покушении на честь девушки. И, однако, даже в чтении, спустя полвека, в чужой стране эти слова производят впечатление, подчиняют себе воображение. Можно судить о том, какое сильное предубеждение они должны были создать против подсудимого на суде, хотя в них нет и тени улик против него. Как мы видели, защитник приводил то же самое соображение, поддерживал у присяжных то же преувеличенное представление о злодействе преступления в подтверждение тому, что подсудимый - не чудовище и не злодей, не мог совершить его.

Крестьянин Евдокимов нарубил в общественном лесу три воза дров, запродал их крестьянину Филиппову и получил задаток. Сторож, крестьянин Родионов, застиг порубщика и прогнал его; Евдокимов подчинился этому без раздражения и брани. Филиппов, приехавший за дровами, убедил Родионова выпустить один воз на деревню: крестьяне могли разрешить покупку. Они втроем отправились в деревню; по пути, на перекрестке, Родионов взял лошадь под уздцы, чтобы направить ее куда следовало. В это время Евдокимов, не говоря ни слова, бросился на него с топором и три раза ударил его. По счастливой случайности Родионов уцелел, хотя получил три раны и оглох на одно ухо. Он давал показания с удивительной правдивостью и незлобивостью, заявил даже, что готов простить Евдокимова. Следствием было установлено, что Евдокимов был пьян. Свидетель удостоверил, что, и трезвый и пьяный, он был смирный человек; никаких указаний на умоисступление не было. Защитник, однако, пытался доказать невменяемость и настаивал на оправдании. Это было совершенно безнадежно. А подсудимому можно было помочь. Что стоило защитнику сказать присяжным: если бы Евдокимов хотел убить Родионова и, несмотря на выпитую водку, вполне сознавал все, что делал, то, конечно, нет довольно строгого наказания за эту дикую расправу с человеком, исполнявшим свой долг. Если для вас ясно, что это так и было, я затрудняюсь найти подходящее название этому зверскому поступку. Я скажу даже, что наказание, грозящее ему по закону, слишком снисходительно для его преступления. Но ведь перед вами четыре свидетеля единогласно удостоверяют, что это совершенно добродушный человек; в числе этих свидетелей - и сам пострадавший, спасшийся только чудом и оставшийся на всю жизнь калекой. Поступок, действительно, зверский, но факт мгновенный; а люди, давно знающие Евдокимова, его односельчане, говорят: не зверь, а смирный человек. Присяжные увидели бы, что из двух возможных предположений второе ближе к истине; коль скоро это так, они, естественно, будут склонны идти по пути, благоприятному для подсудимого.

Повторение

В разговоре кто повторяется, считается несносным болтуном; что сказано раз, то неприлично повторять. А перед присяжными повторение - один из самых нужных приемов. Сжатая речь - опасное достоинство для оратора. Мысли привычные, вполне очевидные скользят в мозгу слушателей, не задевая его. Менее обыкновенные, сложные не успевают в него проникнуть. Всякий отлично знает, что такое дневной свет, знает, что без света нет зрения. Однако, любуясь на красоты божьего мира, мы не думаем о свете. С другой стороны, для человека малоразвитого новая мысль есть трудность. Надо дать ему время вдуматься, усвоить ее, надо задержать на ней его внимание. Возьмем известное стихотворение Тютчева:

Два демона ему служили.

Две силы чудно в нем слились:

В его главе - орлы парили,

В его груди - змеи вились...

Ширококрылых вдохновений

Орлиный, дерзостный полет

И в самом буйстве дерзновений

Змеиной мудрости расчет!

В этих восьми строках четыре раза повторяется одна и та же мысль; однако повторение не надоедает, а как бы увлекает нас с каждым разом дальше в глубину мысли поэта.

Чтобы не быть утомительным и скучным в повторении, оратор, как видно из этого образца, должен излагать повторяемые мысли в различных оборотах речи. По замечанию Уэтли, то, что первоначально высказано в прямых выражениях, может быть повторено в виде метафоры, в антитезе можно переставить противополагаемые понятия, в умозаключении - вывод и посылку, можно повторить ряд высказанных соображении в новой последовательности и т. п.

Все это крайне легко. Возьмем все то же дело Золотова. По обвинительному акту, два хулигана совершили убийство вследствие подкупа богатого человека. Основная мысль так очевидна, что не привлекает к себе внимания, не может заинтересовать слушателя и становится, как дневной свет, незаметной. Надо навязать ее присяжным. Применим к этому случаю каждый из четырех приемов, указанных Уэтли.

1. Метафора. Золотев подкупил Киреева и Рапацкого убить Федорова. Что такое Рапацкий и Киреев? Это палка и нож, послушные вещи в руках Золотова.

2. Антитеза. Для Киреева и Рапацкого Федоров первый встречный: ни друг, ни недруг; для подсудимого - ненавистный враг; он - в золоте, они - в грязи; он может заплатить; они рады продать себя; они привыкли к крови, он боится ее.

3. Перестановка посылок и вывода. У Киреева была палка, у Рапацкого - нож. Чтобы побить Федорова, довольно было палки. Очевидно, что Золотов требовал убийства.- Золотов требовал убийства. Палкой убить не так просто. У Киреева в руках палка, у Рапацкого - нож.

4. Перемена в порядке изложения. Почему стали убийцами Киреев и Рапацкий? - Потому, что Золотову нужно было убийство. Почему приказчик Лучин пошел нанимать убийц? - Потому, что велел хозяин. Почему взят у старухи-матери единственный работник Чирков, почему оторван от жены и детей Рябинин? - Потому, что для семейного благополучия Золотова было необходимо их соучастие в убийстве.

То же в другом порядке.- В чем виноват Золотов? Лучше спросить, не он ли виноват во всем и за всех. Кто, как не он, сделал убийцами послушного Лучина, невежественных Киреева и Рапацкого, жадного Рябинина и легкомысленного Чиркова?

Само собой разумеется, все это нельзя говорить так, как оно сейчас написано, одно вслед за другим. Мысль слишком простая. Она должна быть разбросана по всей речи обвинителя, повторяясь как бы нечаянно, мимоходом.

В речи о венце Демосфен говорит о вступлении Филиппа в Грецию и занятии им Элатеи. Как только известие об этом пришло в Афины, поднялась тревога. На следующий день, уже на рассвете весь город был на пниксе 128 . Пританы 129 подтвердили грозный слух, и по обычаю глашатай обратился к присутствующим, приглашая желающих говорить. Все молчали. Воззвание повторялось несколько раз, никто не решался говорить, "хотя по закону голос глашатая справедливо признается голосом самого отечества". Тогда Демосфен выступил перед народом с предложением о помощи фиванцам 130 . Последующее место в речи представляет удивительный образец риторической техники. "Мое предложение,- сказал он,- привело к тому, что гроза, висевшая над государством, рассеялась, как облако. Долг каждого честного гражданина обязывал его говорить, если он мог дать лучший ответ, а не откладывать на будущее обвинение против советника. Добрый советник и крючкотвор тем и отличаются друг от друга, что один высказывается, не дожидаясь событий, и берет на себя ответственность перед слушателями, перед случайностями, перед неизвестным, одним словом, перед всеми и всем; а другой молчит, когда следует говорить, а когда наступит несчастье, клевещет на других. Как я сказал, тогда было время для людей, верных родине, и для честных речей. Но теперь скажу иначе: ежели теперь кто-либо может указать что-нибудь лучшее или вообще если можно было решиться на что-либо другое, кроме того, что было предложено мною, я признаю себя виновным. Ежели кто из вас знает такую меру, которая могла бы тогда принести нам пользу, признаю себя виновным в том, что не заметил ее. Но ежели нет никакой, никакой и не было и даже сегодня никто не может указать никакой, то как должен был поступить добрый советчик? Не должен ли был он указать лучшее, что мог, и притом единственно возможное? Это сделал я, когда глашатай спрашивал, кто хочет говорить, а не кто хочет обвинять за прошлое или кто хочет ручаться за будущее? И когда ты сидел и молчал, я встал и говорил. Что же? Если ты тогда ничего не мог указать, укажи хоть теперь. Скажи, какое соображение, какую полезную меру я упустил из виду? Какой союз, какие действия могли быть полезны государству и остались мной не замеченными?" Здесь переплетаются два повторения: о предложении Демосфена и молчании Эсхина и о недобросовестном обвинении со стороны последнего.

О недоговоренном

По свойствам нашего ума всякое незаконченное логически положение, высказанное другим лицом, дает толчок нашей рассудочной деятельности в указанном направлении; и хотя по формальным условиям мышления для всякого вывода необходимо сопоставление двух посылок, это требование не стесняет нас. Я пишу: некоторые люди обладают ораторским талантом; это вовсе не значит, что есть люди, лишенные этого дара, ибо это частное суждение логически не исключает возможности общего положения: все люди обладают ораторским талантом. Но ум быстрее пера и смелее логики, и мой читатель, прочитав частное суждение, не допускающее логического опровержения, уже возражает на него: "Но большинство людей не обладают ораторским талантом". Потребность дополнить чужую мысль или возразить ей бывает особенно сильна, когда возражение подсказывается знанием, жизненным опытом и, еще более, самолюбием. Я пишу: если читатель не понимает книги, он сам виноват в этом. Вы немедленно скажете: а может быть, виноват писатель. Скажи я: если читатель не понимает книги, в этом виноват писатель; вы прибавите: или читатель. В обоих случаях я мог иметь в виду только непосредственное содержание своих слов, но мог иметь в виду и навести вас на противоположный вывод. Во втором случае в вашем мозгу отразилась мысль, ранее родившаяся в моем. Но в первом случае, если это не parthenogenesis 131 , это не есть и повторение чужой мысли; это ваша мысль, а не моя. Этим самым она кажется вам более убедительной. Опытный оратор всегда может прикрыть от слушателей свою главную мысль и навести их на нее, не высказываясь до конца. Когда же мысль уже сложилась у них, когда зашевелилось торжество завершенного творчества и с рождением мысли родилось и пристрастие к своему детищу, тогда они уже не критики, полные недоверия, а единомышленники оратора, восхищенные собственною проницательностью. Мысль так же заразительна, как и чувство.

Итак, надо запомнить, что половина больше целого. В драме Леонида Андреева "Царь Голод" в сцене суда над одним из голодных говорится о Смерти: "Она, свирепея все более, высокая, черная, страшная..." С последним словом впечатление мгновенно ослабевает.

В речи Александрова по делу Веры Засулич нет резких выражений. Защитник говорит: распоряжение, происшествие, наказание, действие; но, просмотрев эту речь, вы чувствуете, что присяжные, слушая эти бесцветные слова, мысленно повторяли: произвол, надругательство, истязание, безнаказанное преступление.

Оратор должен быть как Фальстаф: не только сам быть умен, но и возбуждать ум в других. Если вы вдумаетесь в обстановку судебной речи, то скажете, что уменье не договаривать есть залог цельного впечатления слушателей от слов обвинителя и защитника.

Не договаривайте, когда факты говорят за себя.

Свидетель показывает, что подсудимый заходил к нему накануне заседания. Прокурор спрашивает: "Не просил ли он вас дать показания на суде? Не привез ли он вас в суд на своей лошади? Не угощал ли сегодня утром в трактире?" Свидетель подтверждает все это. Прокурор видит в этом подстрекательство к лжесвидетельству, изобличает подсудимого и свидетеля в стачке, негодует; его слова производят впечатление. Но что стоит защитнику спросить присяжных: если бы кто из вас был по недоразумению предан суду и знал, что одним из оснований обвинения было показание его соседа, имел бы он право пойти к нему и напомнить ему, как было дело? Если бы он знал, что сосед может удостоверить обстоятельство, опровергающее обвинение, имел бы он право просить его сделать это? Не понимаю, почему прокурор видит в этом преступление: ст. 557 уже предоставляет это подсудимому как право. Если бы обвинитель ограничился внушительным напоминанием факта, не распространяясь о его толковании, защитнику пришлось бы приводить свои соображения как доказательства, а не как опровержение, что далеко не так убедительно.

В 1856 году в Лондоне разбирался громкий процесс Пальмера, обвинявшегося в отравлении Парсона Кука. Вечером, за несколько часов до смерти Кука Пальм±р принес ему лекарство, в котором был стрихнин. Больной отказывался взять пилюли, но Пальмер настоял на том, чтобы он принял их. Затем Пальмер ушел в свою комнату спать, оставив при больном его приятеля Джонса. Не успел последний скинуть верхнее платье, как услышал страшный крик Кука. Горничная пошла за Пальмером; он тотчас же вышел из своей комнаты. Передав эти подробности присяжным в своей вступительной речи, генерал-атторней сказал: "Через две минуты Пальмер был у постели больного и, хотя никто его не спрашивал, высказал странное замечание: "Никогда в жизни не приходилось мне одеваться так скоро". Из вашего ответа, господа, мы узнаем, думаете ли вы, что ему пришлось одеваться". Оратор не досказал своей мысли, но, конечно, присяжные не могли не сделать естественного вывода. Отравитель и не раздевался: он ждал.

Осторожность обвинителя была вполне уместна в этом убедительном, но тонком указании; ничуть не ослабив его силы, он заранее отвел от себя удар противника.

Не выражайте ни хвалы, ни порицания, когда доказываете, что человек заслуживает того или другого. Докажите это и, не назвав его трусом, скрягой, бессребреником, другом человечества, заговорите о другом, а потом, спустя некоторое время, называйте его тем самым словом, которое вы уже подсказали присяжным.

Ничто так не требует сдержанности в выражениях, как похвала, особенно если она касается присутствующих. Неумелое восхваление переходит в лесть, насмешку, оскорбление или пошлость. Нельзя не удивляться, что наши обвинители и защитники решаются говорить присяжным о их глубоком знании жизни и вдумчивом отношении к делу. Искусство заключается в том, чтобы слушателям казалось, что одобрение или восхищение вырвалось у оратора ненамеренно и для него самого неожиданно: то, что сказалось нечаянно, несомненно, было искренно.

Чтобы судить о том, как случайны, прихотливы и вместе с тем как изящны бывают такие обороты речи, надо вспомнить слова Буало в известной оде после победоносного похода Людовика XIV во Францию.

Поэт, казалось бы, хочет только сказать, что трудно написать хорошее стихотворение; но вместе с тем и как бы неожиданно для самого себя высказывает и другую мысль: французы так научились побеждать, что для их полководцев брать неприятельские города есть самое легкое дело.

А порицание? Я обращаюсь к вам, читатель, и говорю: вы не знаете своего родного языка, вы не умеете мыслить, не умеете говорить. Вы едва ли будете довольны этой тирадой. Но я скажу: мы не знаем русского языка, мы утратили здравый смысл, мы разучились говорить - и вы не заметите, что эти укоры относятся столько же к вам, как и ко мне.

Недоговоренная мысль всегда интереснее высказанной до конца; кроме того, она дает простор воображению слушателей; они дополняют слова оратора каждый по-своему. Ein Jeder sucht sich selbst was aus. Если намек сделан умело, это служит только к выгоде оратора. "Хочешь воздать должное Цезарю,- говорится у Шекспира,- скажи: Цезарь". Никто не подумает, что это значит трус, скряга, честолюбец; напротив, всякий представит себе те достоинства и заслуги, которые особенно ценит в людях.

Не все можно говорить, но благодаря чудодейственной гибкости слова все можно передать в речи; надо только владеть словами, а не подчиняться им. Привожу случайный пример. "Выйдя из исправительного приюта,- говорил защитник,- Никифоров сейчас же пошел на кражу; очевидно, в этом приюте его не учили тому, что красть нельзя". Своей явною несообразностью эти слова немедленно вызывают мысленное возражение у слушателя и вызвали резкое замечание председателя. Между тем, если бы оратор сказал то, что хотел сказать: очевидно, в этом приюте его не отучили красть, его намек не был бы грубостью и обвинение воспитательного заведения в краже, совершенной рецидивистом, не имело бы вида нелепости.

Старик-рабочий вернулся домой пьяный; пьяная жена встретила его бранью и вцепилась ему в волосы; он ударил ее подвернувшимся поленом и нанес ей смертельную рану. Никаких указаний на намеренное убийство в деле не было; тем не менее он судился не по 1465 ст. или 2 ч. 1484 ст., а по 2 ч. 1455 ст. Уложения. Защитник сказал, что прокурорская власть запросила больше, чем следовало, чтобы было, что скинуть. Упрек был справедлив, но неуместные выражения: запросить, скинуть - дали председателю законный повод резко остановить защитника, а в заключительном слове разъяснить присяжным, что никто не торгуется на суде, что суд не лавочка, как думает адвокат, и т. п. Надо было высказать мысль осторожнее. Что стоило оратору, разбивая явно преувеличенное обвинение, упомянуть мимоходом о гарантиях, установленных для подсудимого в обряде предания суду? Вместо заслуженного замечания защитнику председатель, пожалуй, был бы вынужден говорить о "случайной ошибке" непогрешимых.

Возможное и вероятное

Судебный оратор, если только он не переливает из пустого в порожнее, сравнительно редко может сказать: наверно; ему чаще приходится говорить: вероятно 132 . Но надо говорить так, чтобы суд и присяжные, услыхав от вас: вероятно, сказали от себя: наверно. Это простое соображение; я приведу ниже несколько примеров удачного его применения. Но наши молодые ораторы, особенно защитники, часто говорят так, как будто, сказав: вероятно, хотят внушить слушателям: вряд ли, или: ни в каком случае.

Подсудимый обвинялся в грабеже. Он спросил встречного прохожего, есть ли у него папиросы; тот ответил: нет; подсудимый засунул руку ему в карман и вытащил кошелек с деньгами. А вот и папиросы! - воскликнул он и бросился бежать, унося с собой кошелек. Он не признал себя виновным на суде и объяснил, что принял кошелек (кошелек, а не бумажник) за портсигар. Защитник говорил присяжным:

"Я считаю, что подсудимый не совершал того преступления, в котором он обвиняется. Его объяснение представляется мне вполне правдоподобным... Конечно, строго говоря, папиросы так же являются имуществом, как и деньги, и путем натяжки можно и это назвать грабежом; но такое толкование дела не соответствовало бы намерению подсудимого. Он хотел взять у потерпевшего одну папиросу, а случайно вытащил портсигар. Но затем он испугался крика потерпевшего и бросился бежать. Так он объясняет свой поступок, и я не вижу в этом ничего невозможного, ничего невероятного".

Невозможного действительно не было; но возможное далеко не есть вероятное, и люди знающие недаром говорят: вероятности лучше возможностей.

Другой случай. Вор пришел в квартиру состоятельного купца и сказал прислуге, что ее барыня заболела на улице и отвезена в больницу. Горничная заперла квартиру и побежала в магазин за хозяином, но по какой-то случайности сейчас же вернулась и нашла входную дверь взломанной, а в квартире вора, стоявшего у буфета со взломанными ящиками; в руках у него была серебряная сахарница, в кармане серебряные ложки. У него был соучастник, который успел ускользнуть, услыхав приближение девушки: она встретила его на лестнице. Защитник доказывал, что кража была совершена с голоду, только чтобы купить кусок хлеба на украденную вещь. "Подсудимые,сказал он,- рассчитывали, что прислуга скоро вернется; стали бы они продолжать разгром квартиры, это большой вопрос".

Подумайте, читатель, насколько правдоподобно и вероятно это утверждение.

Итак, важнейшее правило: найдя объяснение того или иного сомнительного обстоятельства, не довольствуйтесь тем, что оно возможно, что животное, ребенок или идиот могли поступить так; спросите себя, правдоподобно ли, вероятно ли ваше изобретение. Если вы будете внимательны к фактам и разумно требовательны к своим толкованиям, вы найдете соображения, в которых вероятность будет почти несомненностью.

Напоминая сказанное в пятой главе о житейской психологии, укажу здесь еще один или два примера правдоподобного и убедительного объяснения фактов.

В деле по обвинению одной газеты в клевете защитник спрашивал чиновников Министерства финансов:

"Неужели вы не понимали, что при допущении такого несовершенного способа доказательств, как частные письма, неизбежны злоупотребления? Неужели элементарная осторожность не должна была возбудить в вас этих тревожных вопросов? Неужели требовалось двухлетнее расхищение казенных денег Сергеевым и его шайкой для того, чтобы чины министерства финансов стали более осмотрительными?"

"Ведь мать покойного мичмана Краевского, вызванная в суд обвинителями, простодушно заявила: когда мне сказали, что сын мой, получавший всего 190 рублей жалования, внес будто бы в судовую кассу свыше трех тысяч рублей, я сразу сказала: да этого и быть не может; самое большое, что мог он накопить, это рублей двести-триста".

"И то, что доступно пониманию бесхитростной женщины, разве недоступно умудренным опытом и знанием чинам финансового ведомства?"

Соображение от имени здравого смысла получает здесь двойную цену в глазах присяжных: оно исходит не от искушенного в судебном состязании диалектика-адвоката, а от простодушной старушки-свидетельницы. Она сказала: этого быть не может, и присяжные, конечно, согласились с ней.

Двое гуляющих в парке слышат женский крик, идут на голос и видят на тропинке мужчину и женщину. В это время она не кричит. Он скрывается, она заявляет им, что подверглась грубому надругательству. Выясняется, что эта женщина вышла замуж пять месяцев тому назад. На суде, естественно, весь спор свелся к одному вопросу: правду говорит она или нет. Обвинитель сказал свою речь убежденным тоном, подчеркнул гнусный характер преступления и указал, между прочим, на житейские соображения: если бы была добровольная встреча, женщина не стала бы криком выдавать место тайного свидания; встретившись в условленном месте, любовники не остались бы на дороге, где ходят люди, а ушли бы в глубь парка. Но почему не прибавил оратор, что, сознавая себя виновной в измене мужу, эта женщина не пошла бы на встречу к незнакомцу, а поспешила бы скрыться, как скрылся ее любовник? Почему не отметил он, что подсудимый был грубый, неопрятный, уродливый парень, а муж этой женщины - настоящий красавец? Одного взгляда на обоих мужчин было довольно, чтобы устранить всякие сомнения.

В осеннюю ночь в Петербурге к городовому, стоявшему на Михайловском мосту, у Царицына луга, подошла молодая крестьянка и спросила, как пройти к Троицкому мосту. Городовой подозвал товарища; оба потребовали, чтобы девушка шла с ними в участок, и подвели ее к мосткам пароходной пристани на Мойке. Она не хотела идти дальше; полицейские пригрозили бросить ее в воду. Кругом никого не было видно; она повиновалась. Один из городовых остался у входа на мостках, другой спустился за девушкой на пристань. Что было дальше, рассказывать не приходится. Несчастная не избегла надругательства, а полицейский, стоявший на стороже, два раза подходил к товарищу, чтобы узнать, скоро ли его очередь. Но гнусное дело не прошло безнаказанным: его видел прохожий, сказал подошедшему случайно офицеру. Они освободили девушку; офицер записал номера городовых. Преданные суду, оба утверждали, что девушка сама напросилась на их желание.

Защита выдвигала два обстоятельства против потерпевшей: во-первых, она спросила у городового дорогу на Троицкий мост, а следствием было установлено, что она каждый день ходила этим именно путем на Петербургскую сторону; во-вторых, она ни разу не крикнула; между тем, если бы она подвергалась грубому посягательству против ее желания, инстинкт женщины вырвал бы у нее крик о помощи.

Обвинитель предложил присяжным представить себе обстановку события. Ночь, холод, ветер, дождь; перед девушкой пустынное, темное Марсово поле, за ним черная Нева. Девушка идет одна, в сознании своего одиночества и беспомощности; ей жутко, ей страшно, и у нее является потребность ощутить присутствие живого существа, способного оградить ее от воображаемых опасностей. Она видит городового - чего же лучше? - и идет к нему с ненужным ей вопросом только для того, чтобы услышать человеческий голос и умерить свой страх. Что можно возразить на такое объяснение? Опровергнуть его нельзя.

"Защитник утверждает,- продолжал обвинитель,- что девушка по инстинкту должна была кричать. Она, конечно, кричала бы, если бы могла надеяться на чью-нибудь помощь. Но перед нею были только два злодея-насильника да безлюдная площадь. Когда она молила отпустить ее, ей отвечали: молчи или столкнем в Мойку. Полицейские зашли слишком далеко, чтобы остановиться перед убийством. Она, может быть, не понимала этого, но чувствовала, что один громкий возглас может погубить ее; инстинкт, именно инстинкт, страх смерти, присущий каждому живому существу, удержал ее крики и спас ее если не от насилия, то от воды".- И на это возразить нечего.

О здравом смысле

Помнится, читатель, мы несколько увлеклись с вами, когда рассуждали о художественной обработке дела. Кажется, даже в небесах побывали. Но заоблачные полеты вещь далеко не безопасная; это знали еще древние по рассказу об Икаре, а нам, современным людям, как не знать? К тому же мы работаем на земле; судят во имя закона обыкновенные люди. Будем искать доводов от имени закона и здравого смысла.

Шла сессия в уездном городе; два "помощника" из Петербурга, командированные для защиты, наперерыв топили подсудимых. На второй или третий день было назначено дело по 1 ч. 1483 ст. Уложения. Во время деревенской беседы молодой крестьянин ударил одного парня ножом в живот; удар был очень сильный, рана опасна; к счастью, пострадавший выжил, но на суд он явился с неизлечимой грыжей. Свидетели разбились на две половины: одни утверждали, что Калкин ударил Федорова безо всякого повода, другие - что Федоров с несколькими другими парнями гнались за Калкиным с железными тростями в руках и что он ударил Федорова, настигшего его раньше других, не оглядываясь, защищаясь от нападения. На счастье подсудимого, молодой юрист, бывший на очереди защиты, не решился взяться за дело и заявил об этом суду. Произошло некоторое замешательство; судьи не хотели откладывать дела, но не решались приступить к разбору без защитника; в это время из публики неожиданно выступил отец Калкина и заявил, что защитник есть - родной дядя подсудимого. Перед судом предстал коренастый человек лет сорока, в широкой куртке, в высоких сапогах; ему указали место против присяжных. В течение судебного следствия он часто вызывал улыбку, не раз и раздражение у судей; он не спрашивал свидетелей, а спорил с ними и корил их; после обвинения товарища прокурора он произнес свою речь, обращаясь исключительно к председателю и совсем забыв о присяжных.

"Ваше благородие,- начал он,- я человек необразованный и малограмотный; что я буду говорить, это все равно, как бы никто не говорил; я не знаю, что надо сказать. Мы на вас надеемся..." Он говорил, волнуясь, торопясь, затрудняясь; однако вот что он успел высказать:

1. Калкин не хотел причинить столь тяжкое повреждение Федорову, "он ударил его наотмашь, не оглядываясь; это был несчастный случай, что удар пришелся в живот".

2. Калкин не хотел этого; "он сам жалеет, что произошло такое несчастье; он сразу жалел".

3. Он не имел никакой вражды против Федорова; он не хотел ударить именно его.

4. Удар "пришелся" в Федорова потому, что он был ближе других: "тот ему топчет пятки, он его и ударил".

5. Он не нападал, а бежал от напавших на него.

6. "Их шестеро, они с железными палками, он один; он спасал свою жизнь и ударил".

7. Несчастье в том, что у него оказался этот нож: "ему бы ударить палкой, железной тростью, как его били; он сшиб бы Федорова с ног и только; тогда не было бы и такой раны; да палки-то у него с собой не случилось".

8. "Какой это нож? Канцелярский, перочинный ножик; он не для чего худого его носил в кармане; у нас у всех такие ножи для надобности, для работы".

9. Он не буян, он смирный; "они за то его не любят, что он с ними водку не пил и им на водку не давал".

10. "Он смирный; он не буян, если бы он остался над Федоровым, когда тот упал, да кричал: "Эй подходи еще, кто хочет",- тогда бы можно сказать, что он их задирал; а он убежал; ...размахнулся назад, ударил и убежал".

Кончил защитник тем, с чего начал: "Я не знаю, что надо говорить, ваше благородие, вы лучше знаете; мы надеемся на ваше правосудие..."

Доводы говорившего приведены мною в том порядке, в каком были высказаны им; логической последовательности между ними нет. Разберем, однако, логическое и юридическое значение каждого из них в отдельности. Защитник сказал:

во-первых, что тяжесть раны была последствием случайности, случайности по месту приложения удара; юридически безразличное, житейски убедительное соображение;

во-вторых, что подсудимый раскаивается в своем поступке; это 2 п. 134 cт. Уложения о наказаниях;

в-третьих, что у подсудимого не могло быть заранее обдуманного намерения или умысла на преступление - прямое возражение против законного состава 1 ч. 1483 ст. в деянии Калкина;

в-четвертых, что случайность была и в личности жертвы - подтверждение первого житейского и третьего юридического соображения;

в-пятых, что поведение подсудимого доказывало отсутствие умысла - прямое возражение против 1 ч. 1383 ст.;

в-шестых, что подсудимый действовал в состоянии необходимой обороны - ст. 101 Уложения о наказаниях;

в-седьмых, что случайность была и в орудии преступления - "палки не случилось", подвернулся нож - подтверждение первого и третьего соображения;

в-восьмых, что орудие преступления - не сапожный, не кухонный, а перочинный нож - не соответствует предполагаемому умыслу подсудимого - убедительное житейское соображение против законного состава 1 ч. 1483 ст. Уложения о наказаниях;

в-девятых, что личные свойства подсудимого - характеристика, если хотите, вызывают сомнение в составе преступления и объясняют неблагоприятные показания некоторых свидетелей;

в-десятых, что поведение подсудимого подтверждает характеристику, сделанную защитником, и доказывает отсутствие заранее обдуманного намерения или умысла.

Вот защита, господа защитники!

Дело было сомнительное. Подсудимый не только по обвинительному акту, но и по судебному следствию рисковал арестантскими отделениями, потерей всех особых прав и высылкой на четыре года. Присяжные признали рану легкой, признали состояние запальчивости и дали снисхождение. Судьи приговорили Калкина к тюремному заключению на два месяца. В следующем перерыве я подошел к оратору и, поздравив его с успехом защиты, спросил между прочим о его занятии. Он заторопился:

"Да я... Так что я... У меня две запряжки. Я извозчик".

Заметили ли вы, читатель, общую техническую ошибку профессиональных защитников? Заметили ли вы, что извозчик не сделал ее? Каждый присяжный поверенный и каждый помощник требуют оправдания или, по крайней мере, говорят, что присяжные могут не обвинить подсудимого; извозчик сказал: "Мы на вас надеемся". В их речах звучит нравственное насилие над судейской совестью; в его словах - уважение к судьям и уверенность в их справедливости. И при воспоминании о его защитительной речи мне хочется сказать: "Друг, ты сказал ровно столько, сколько сказал бы мудрец" 133 .

Этот простой случай заслуживает большого внимания начинающих адвокатов. В словах этого извозчика не было ни одного тонкого или глубокомысленного соображения. И сам он не показался мне человеком выдающимся. Это был просто разумный мужик, говоривший здравые мысли. Любой из наших молодых защитников, конечно, мог бы без затруднения, но при старании и без суетливости найти все его соображения. Можно, пожалуй, сказать, что трудно было не заметить их. Однако я имею основания думать, что, если бы им пришлось защищать молодого Калкина, они или, по крайней мере, многие из них не сказали бы того, что сказал его дядя, а наговорили бы...

Думаю так по своим наблюдениям. Предлагаю читателю судить по некоторым отрывкам.

Двое мальчишек обвинялись в краже со взломом; оба признали себя виновными, объяснив, что были пьяны; оба защитника доказывали крайность и требовали оправдания. Подсудимый был задержан в ту минуту, когда пытался вынуть деньги из кружки для сбора пожертвований в пользу арестантских детей при помощи особой "удочки"; при нем оказалась и запасная такая же удочка, и он признал, что уже был один раз осужден за такую же кражу; его защитник потребовал оправдания, сказав между прочим: "Для меня вполне ясно, что подсудимый действовал почти машинально".

Подсудимый обвинялся по 2 ч. 1655 cт. Уложения о наказаниях; не помню, была ли это четвертая или пятая кража; защитник говорил: "Прокурор считает, что прежняя судимость отягчает вину подсудимого. Я, как это ни парадоксально, утверждаю противное; если бы он не был заражен ядом преступности, уязвлен бациллой этой общественной болезни, он предпочел бы голодать, а не красть; поэтому его прежняя судимость представляется мне обстоятельством не только смягчающим, но и исключающим его вину".

Девушка 17 лет, бегавшая по садам и театрам, украла меховые вещи, стоившие 1000 рублей, заложила их и накупила себе нарядов и золотых безделушек; вещи были найдены и возвращены владельцу. "Если бы у меня,сказал защитник,- был крупный бриллиант, Регент или Коинур, стоящий несколько миллионов, его украли бы, продали за 50 копеек и я потом получил бы его в целости,- можно ли было бы говорить о краже на сумму нескольких миллионов? Конечно, нет, и поэтому с чисто юридической точки зрения, несомненно, следует признать, что эта кража на сумму менее 300 рублей!" - это говорил немолодой, образованный и умный адвокат.

Разбиралось дело по 2 ч. 1455 ст. Уложения, то есть об убийстве; перед присяжными в арестантском бушлате стоял невысокий геркулес: широкие плечи, богатырская грудь; благодаря низкому росту он казался еще более крепким. Защитник говорил о превышении необходимой обороны, так как подсудимый был "человек довольно слабого сложения".

Подсудимый обвинялся по 1489 и 2 ч. 1490 ст. Уложения; преступление было совершено 31 декабря 1908 г. По обвинительному акту присяжные знали, что он признавал себя виновным на предварительном следствии. Защитник, доказывая невозможность обвинительного приговора, сказал: "Вина Приватова, в сущности, в том, что он захотел встретить новый год и не рассчитал своих сил". Такою представлялась защитнику вина человека, в пьяном озлоблении забившего насмерть другого человека.

Защитник-извозчик говорил только по здравому смыслу и, как мы видели, этим путем угадывал разум неведомых ему законов. Запомните же, читатель, что защита идет перед лицом закона, и, насколько подсудимый прав, настолько закон не враг, а союзник его. Это уже один; призовите другого, не менее сильного - здравый смысл, и вы можете сделать многое. Вот вам пример.

Подсудимый судился по 3 ч. 1655 cт. Уложения о наказаниях; в обвинительном акте было сказано:

Семенов обвиняется в том, что "между 10 мая и 7 июня 1906 г. в Петербурге тайно похитил с расположенных на улицах: Расстанной, Тамбовской, Курской, Прилукской, Лиговской, с набережной Обводного канала и в Расстанном переулке с фонарей бельгийского общества электрического освещения двадцать одну реактивную катушку, стоимостью свыше 300 рублей, то есть в преступлении, предусмотренном 3 ч. 1655 ст. Уложения о наказаниях". Он признал себя виновным и объяснил, что совершил кражу по крайности.

Из речи защитника было видно, что он очень внимательно отнесся к делу и старательно готовился к нему. Что сказал он присяжным?

1. Похищение могло быть совершено не из корыстной цели, а из мести.

2. Тюремное заключение развращает людей.

3. Различие в наказуемости кражи на сумму более и менее 300 рублей имеет случайный характер, и по обстоятельствам дела, если бы присяжные не признали возможным оправдать подсудимого по первому и второму соображению, они имеют основания признать, что стоимость похищенного не превышает 300 рублей.

Можно ли назвать это сильными доводами? Между тем одно перечисление семи улиц в обвинительном пункте обличало непростительную ошибку в предании суду.

Семью семь - единица. Так рассуждали коронные юристы, от судебного следователя до членов судебной палаты. Если бы Иванов украл у Петрова в 1900 году 100 рублей в Одессе, в 1901 году - 100 рублей в Киеве, в 1902 году - 100 рублей в Москве и в 1903 году - 100 рублей в Петербурге, то, следуя такой логике, в 1904 году его можно было бы судить по 3 ч. 1655 ст. за кражу 400 рублей в Российской империи. Если бы защитник указал эту ошибку присяжным, вместо трех плохих доводов он предъявил бы им одно неотразимое соображение.

Известный берлинский адвокат Фриц Фридман рассказывает в своих воспоминаниях 134 такой случай. Четверо известных берлинских шулеров приехали на модный курорт несколько ранее разгара сезона и, чтобы не пропустить дня без упражнения в благородном искусстве, "сели на лужок под липки" за веселый фараон. Зевающие лакеи и уличные мальчишки с почтением наблюдали за игрой. На ту беду - жандарм. Протокол; ст. 284 Германского уголовного уложения; коронный суд, обвинительная речь и требование тюремного заключения на два года.

Адвокат сказал судьям: "Закон карает занятие азартными играми в виде промысла. Все мы, юристы, знаем, что разумеет закон под словами: занятие в виде промысла. Господин товарищ прокурора упомянул об этом лишь вскользь. Тот, кто обращает известную деятельность в свой промысел, должен искать в ней свой заработок, весь заработок или часть его. Нет сомнения, и я не думаю оспаривать, что подсудимые очень часто ищут заработка в игре, если только им попадет в руки посторонний. Я вполне уверен, что, если бы жандарм не поторопился, в их силках очень скоро оказался бы такой "птенчик", и было бы нетрудно доказать их виновность на точном основании закона. Но пока эти господа оставались в своей компании, они играли в игру, вроде того как на придворных балах некоторые из приглашенных сидят за столами с картами в руках и болтают между собой всякий вздор, не ведя настоящей игры. Только этим ведь и объясняется обычное обращение императрицы Августы к своим гостям: "Изволите выигрывать?" Я прошу об оправдании подсудимых за отсутствием в их деянии состава преступления".

Ищите таких доводов, читатель; старайтесь произносить такие речи. Это не красноречие, конечно, но это настоящая защита.

О нравственной свободе оратора

Всякий искусственный прием заключает в себе некоторую долю лжи: пользование дополнительными цветами в живописи, несоразмерность частей в архитектуре и скульптуре применительно к расположению здания или статуи, риторические фигуры в словесности, демонстрация на войне, жертва ферзем в шахматах - все это есть до некоторой степени обман. В красноречии, как во всяком практическом искусстве, технические приемы часто переходят в настоящую ложь, еще чаще в лесть или лицемерие. Здесь нелегко провести границу между безнравственным и дозволенным. Всякий оратор, заведомо преувеличивающий силу известного довода, поступает нечестно; это вне сомнения; столь же ясно, что тот, кто старается риторическими оборотами усилить убедительность приведенного им соображения, делает то, что должен делать. Здесь отличие указать нетрудно: первый лжет, второй говорит правду; но первый может быть и вполне добросовестным, а доводы его все-таки преувеличенными; по отношению к неопытным обвинителям и защитникам это общее правило, а не исключение.

С другой стороны, возьмите captatio benevolentiae 135 перед враждебно настроенными присяжными; там уже не так просто будет отделить лесть от благородства. Представим себе, что на судебном следствии неожиданно открылось обстоятельство, в высшей степени неблагоприятное для оратора: свидетель-очевидец уличен во лжи, свидетель, удостоверявший алиби, отказался от своего показания. Оратор встревожен, ибо он убежден в своей правоте. Если он даст присяжным заметить свое волнение, он искусственно усилит невыгодное для него впечатление; поэтому он, конечно, будет стараться казаться спокойным. Скажут: это самообладание.- Да, изредка; но в большинстве случаев это притворство.

Проф. Л. Владимиров в статье "Реформа уголовной защиты" говорит: "Можно и даже должно уважать защиту как великое учреждение; но не следует ее превращать в орудие против истины. Не странно ли слышать от такого процессуалиста, как Глазер ("Handbuch des Strafprozesses"), что он вполне одобряет прием защиты, состоящий в замалчивании каких-либо сторон в деле в тех случаях, когда защитник это находит выгодным? Неужели же в самом деле защита есть законом установленные и наукой одобренные приемы для наилучшего введения судей в заблуждение? Нам кажется, что защита имеет целью выяснить все то, что может быть приведено в пользу подсудимого согласно со здравым смыслом, правом и особенностями данного случая. Но полагать, что и молчание для затушевывания истины входит в приемы защиты, значит заходить слишком далеко в допущении односторонности защиты.

Защита, конечно, есть самооборона на суде. Но судебное состязание не есть бои, не есть война; средства, здесь дозволяемые, должны основываться на совести, справедливости и законе. Хитрость едва ли может быть допускаема как законное средство судебного состязания. Если военные хитрости терпятся, то судебные вовсе не желательны".

Это кажется очень убедительным, а самый вопрос имеет важнейшее значение. Прав или нет проф. Владимиров? Если защитник не имеет нравственного права умалчивать или замалчивать (дело не в словах) обстоятельства и соображения, изобличающие подсудимого, это значит, что он обязан напомнить их присяжным, если обвинитель упустил их из виду. Например: прокурор указал вам на некоторые незначительные разногласия в объяснениях подсудимого на суде; но если вы вспомните его объяснения, занесенные в обвинительный акт, вы убедитесь в еще более важных противоречиях, или обвинитель доказал вам нравственную невозможность совершения преступления лицом, изобличаемым подсудимым; я, согласно с современной теорией уголовной защиты, докажу вам физическую невозможность этого; прокурор назвал двух свидетелей, удостоверяющих внесудебное сознание подсудимого; я напомню вам, что свидетель N подтвердил это признание на суде, и т. д.

Если защитник будет говорить так, он, очевидно, станет вторым обвинителем и состязательный процесс превратится в сугубо розыскной. Это невозможно. Но в таком случае не следует ли применить это же рассуждение и к обвинителю? Не имеет ли и он права замалчивать факты, оправдывающие подсудимого, рискуя осуждением невинного?

Ответ напрашивается сам собой. Оправдание виновного есть незначительное зло по сравнению с осуждением невинного. Но, оставляя в стороне соображения отвлеченной нравственности, как и соображения целесообразности, заглянем в закон. В ст. 739 Устава уголовного судопроизводства сказано: "Прокурор в обвинительной речи не должен представлять дело в одностороннем виде, извлекая из него только обстоятельства, уличающие подсудимого, ни преувеличивать значение имеющихся в деле доказательств и улик или важности рассматриваемого преступления".

Статья 744 говорит: "Защитник подсудимого объясняет в защитительной речи все те обстоятельства и доводы, которыми опровергается или ослабляется выведенное против подсудимого обвинение". Сопоставление этих двух статей устраняет спор: законодатель утвердил существенное различие между обязанностями обвинителя и защитника.

Суд не может требовать истины от сторон, ни даже откровенности; они обязаны перед ним только к правдивости. Ни обвинитель, ни защитник не могут открыть истину присяжным; они могут говорить только о вероятности. Как же ограничивать им себя в стремлении представить свои догадки наиболее вероятными?

Закон, как вы видели, предостерегает прокуратуру от односторонности в прениях. Требование это очень нелегко исполнить. А. Ф. Кони давно сказал, что прокурор должен быть говорящим судьей, но даже в его речах судья не раз уступает место обвинителю. Это кажется мне неизбежным, коль скоро прокурор убежден, что только обвинительный приговор может быть справедливым. Насколько могу судить, эта естественная односторонность в значительном большинстве случаев не нарушает должных границ; но не могу не обратить здесь внимание наших обвинителей, особенно начинающих товарищей прокурора, на одно соображение.

В провинции многие уголовные дела разбираются без защиты; в столичных губерниях защитниками бывают неопытные помощники присяжных поверенных; это часто оказывается еще хуже для подсудимых. Своими неумелыми вопросами они подчеркивают показания свидетелей обвинения, изобличают ложь подсудимых и их свидетелей; незнанием и неверным пониманием закона раздражают судей; несостоятельными доводами и рассуждениями подкрепляют улики и легкомысленным требованием оправдания озлобляют присяжных. В словах этих нет преувеличения, ручаюсь совестью. Председатель может быть просвещенным судьей, но может оказаться не совсем беспристрастным, или несведущим, или просто ограниченным человеком. Вот когда надо стать говорящим судьей, чтобы не сделать непоправимой ошибки "с последствиями по 25 ст. Уложения о наказаниях", то есть каторгой или хотя бы с чрезмерно строгим наказанием осужденного.

Я сказал, что от представителя стороны в процессе нельзя требовать безусловной откровенности. Что если бы нам когда-нибудь довелось услыхать на прокурорской трибуне вполне откровенного человека?

"Господа присяжные заседатели! - сказал бы он.- Проникнутый возвышенной верой в людей, в человеческий разум и совесть, законодатель даровал нам свободный общественный суд. Действительность жестоко обманула его ожидания. В Европе преимущества суда присяжных вызывают большие сомнения. У нас таких сомнений быть не может. Ежедневный опыт говорит, что для виновного выгодно, для невинного опасно судиться перед присяжными. Это и не удивительно. Наблюдение жизни давно убедило меня, что на свете больше глупых, чем умных, людей. Естественный вывод - что и между вами больше дураков, чем умных людей, и, взятые вместе, вы ниже умственного уровня обыкновенного здравомыслящего русского обывателя. Если бы у меня сохранились какие-нибудь наивные самообольщения по этому поводу, то частью нелепые, частью бессовестные решения ваши по некоторым делам этой сессии открыли бы мне глаза".

Несомненно, что во многих случаях такого рода вступление было бы самым правдивым выражением мыслей оратора; но действие такого обращения на присяжных также не подлежит сомнению.

Представим себе такую речь: "Господа сенаторы! Кассационный повод, указанный в моей жалобе, составляет существенное нарушение закона. Но я знаю, что это обстоятельство не имеет для вас большого значения. В сборниках кассационных решений, а особенно в решениях ненапечатанных, есть немало приговоров, отмененных Сенатом по нарушениям, признанным не существенными в ваших руководящих решениях, и есть десятки приговоров, оставленных в силе, несмотря на нарушения, многократно признанные недопустимыми. С другой стороны, я также знаю, что, хотя закон и воспрещает вам входить в оценку дела по существу, вы часто решаете его именно и исключительно на основании такой оценки. Поэтому я не столько буду стараться доказать вам наличность кассационного повода, сколько убедить вас в несправедливости или нецелесообразности приговора".

Остановитесь немного на этих двух примерах, читатель. Я не хочу сказать, что всякий думает так, как мои воображаемые ораторы; но тот, кто так думает, имеет право не высказывать этого и сделал бы глупость, если бы сказал. Отсюда неизбежный вывод: в искусстве красноречия некоторая доля принадлежит искусству умолчания. Как же далеко могут идти в искусственных риторических приемах обвинитель и защитник на суде? Повторяю, здесь нельзя указать формальной границы: врач, который лжет умирающему, чтобы получать деньги за бесполезное лечение,- негодяй; тот, который лжет, чтобы облегчить его последние минуты, поступает, как друг человечества. Судебный оратор не может лгать, но за этим требованием он в каждом отдельном случае сам свой высший судья в том, на что имеет нравственное право в интересах общества или отдельных людей и что недопустимо для него:

То thine own self be true,

And it must follow, as the night the day,

Thou canst not then be false to any man -

"Будь верен самому себе, и ты всегда будешь прав перед другими". Верен самому себе тот, кто к себе неумолимо строг.

117 Доказательства правды всегда существуют на ее стороне (лат.).

118 Размышляйте, размышляйте еще, всегда размышляйте (фр.).

119 Lid. V, VII. Квинтилиан высказывает эти мысли по поводу гражданских тяжб, но его указания вполне применимы и к уголовным делам. (Примеч. авт.).

120 Речь К. К. Арсеньева в защиту Данилова по делу о святотатстве в Александро-Невской лавре. "Судебный вестник", 1867. (Примеч. авт.).

121 Кто раньше берет слово, тот у всех вызывает желание противоречить (лат.).

122 Неясный, двусмысленный аргумент (лат.).

123 Золотов был оправдан в приписываемом ему преступлении, и в моих замечаниях по поводу этого процесса нет и никто не должен видеть попыток доказывать его виновность. Это только диалектические упражнения по поводу обстоятельств, бывших предметом гласного судебного разбирательства и составляющих теперь достояние каждого, ни на йоту больше. (Примеч. авт.).

124 Philosophy of Rhetoric. (Примеч. авт.).

125 Удар из милости; смертельный удар, кладущий конец мучениям (фр.).

126 Произнесена по т. н. делу о Ктесифонте. Относится к числу лучших произведений ораторского искусства Греции.

127 Опровержение (лат.).

128 Пниксхолм - в Древних Афинах, где проводились народные собрания, на которых решались важнейшие политические вопросы.

129 Дежурные члены афинского совета.

130 Это предложение было сделано им в форме альтернативы: если мы теперь предпочтем помнить старые обиды, полученные от фиванцев, мы сделаем именно то, о чем мечтает Филипп; а если вы послушаетесь меня, я рассею опасность, угрожающую государству. (Примеч. авт.).

131 (Зд.) Бесплодная мысль, лишенная всякого основания (лат.).

132 Ср. Arist. Rhet., I, 2, II, 24. "Риторика" Аристотеля была переведена на русский язык Н. Платоновой, но книги в продаже нет; нельзя не пожелать второго издания. (Примеч. авт.).

133 "Одиссея", IV, 204. (Примеч. авт.).

134 Fritz Friedmann. Was ich eriebte. Berlin, 1908. B. I. (Примеч. авт.).

135 Заискивание, снискание расположения судей (лат.).

Пороховщиков П.С.

Главная задача книги - это исследование судебного говорения и установление его методов. Книга адресована студентам юридических вузов, а также прокурорам и адвокатам. Воспроизводится по изданию 1910 года. Аннотация: "Искусство речи на суде " - так называется книга П. Сергеича (П. С. Пороховщикова), вышедшая в 1910 году, задачею которой является исследование условий судебного красноречия и установление его методов. Автор - опытный судебный деятель, верный традициям лучших времен Cудебной реформы,- вложил в свой труд не только обширное знакомство с образцами ораторского искусства, но и богатый результат своих наблюдений из области живого слова в русском суде. Эта книга является вполне своевременной и притом в двух отношениях. Она содержит практическое, основанное на многочисленных примерах, назидание о том, как надо и - еще чаще - как не надо говорить на суде, что, по-видимому, особенно важно в такое время, когда развязность приемов судоговорения развивается на счет их целесообразности. Она своевременна и потому, что в сущности только теперь, когда накопился многолетний опыт словесного судебного состязания и появились в печати целые сборники обвинительных и защитительных речей, сделались возможным основательное исследование основ судебного красноречия и всесторонняя оценка практических приемов русских судебных ораторов... Содержание: Вместо предисловия Глава I. О слоге -- Чистота слога -- О точности слога -- Богатство слов -- Знание предмета -- Сорные мысли -- О пристойности -- Простота и сила -- О благозвучии Глава II. Цветы красноречия -- Образы -- Метафоры и сравнения -- Антитеза -- Concessio -- Sermocinatio -- Другие риторические обороты -- Общие мысли Глава III. Meditatio -- Поиски истины -- Картины -- О непрерывной работе -- Схема речи Глава IV. О психологии в речи -- Характеристика -- Житейская психология -- О мотиве Глава V. Предварительная обработка речи -- Юридическая оценка деяния -- Нравственная оценка преступления -- О творчестве -- Художественная обработка -- Идея -- Dispositio Глава VI. Судебное следствие -- О допросе свидетелей -- О достоверности свидетельских показаний -- О разборе свидетельских показаний -- Об экспертизе Глава VII. Искусство спора на суде -- Некоторые правила диалектики -- Probatio -- Refutatio -- Преувеличение -- Повторение -- О недоговоренном -- Возможное и вероятное -- О здравом смысле -- О нравственной свободе оратора Глава VIII. О пафосе -- Рассудок и чувство -- Чувства и справедливость -- Пафос как неизбежное, законное и справедливое -- Искусство пафоса -- Пафос фактов Глава IX. Заключительные замечания -- Письменная работа и импровизация -- О внимании слушателей -- Несколько слов обвинителю -- Несколько слов защитнику Примечания

The file will be sent to selected email address. It may takes up to 1-5 minutes before you received it.

The file will be sent to your Kindle account. It may takes up to 1-5 minutes before you received it.
Please note you"ve to add our email [email protected] to approved e-mail addresses. Read more .

You can write a book review and share your experiences. Other readers will always be interested in your opinion of the books you"ve read. Whether you"ve loved the book or not, if you give your honest and detailed thoughts then people will find new books that are right for them.

Искусство речи на суде Пороховщиков П.С. Искусство речи на суде. - Тула, издательство "Автограф", 2000 г. Воспроизводится по изданию 1910 г. Главная задача книги - это исследование судебного говорения и установление его методов. Книга адресована студентам юридических вузов, а также прокурорам и адвокатам. Содержание HYPERLINK \l "_Toc165946086" Вместо предисловия HYPERLINK \l "_Toc165946087" Глава I. О слоге HYPERLINK \l "_Toc165946088" Чистота слога HYPERLINK \l "_Toc165946089" О точности слога HYPERLINK \l "_Toc165946090" Богатство слов HYPERLINK \l "_Toc165946091" Знание предмета HYPERLINK \l "_Toc165946092" Сорные мысли HYPERLINK \l "_Toc165946093" О пристойности HYPERLINK \l "_Toc165946094" Простота и сила HYPERLINK \l "_Toc165946095" О благозвучии HYPERLINK \l "_Toc165946096" Глава II. Цветы красноречия HYPERLINK \l "_Toc165946097" Образы HYPERLINK \l "_Toc165946098" Метафоры и сравнения HYPERLINK \l "_Toc165946099" Антитеза HYPERLINK \l "_Toc165946100" Concessio*(51) HYPERLINK \l "_Toc165946101" Sermocinatio*(54) HYPERLINK \l "_Toc165946102" Другие риторические обороты HYPERLINK \l "_Toc165946103" Общие мысли HYPERLINK \l "_Toc165946104" Глава III. Meditatio*(66) HYPERLINK \l "_Toc165946105" Поиски истины HYPERLINK \l "_Toc165946106" Картины HYPERLINK \l "_Toc165946107" О непрерывной работе HYPERLINK \l "_Toc165946108" Схема речи HYPERLINK \l "_Toc165946109" Глава IV. О психологии в речи HYPERLINK \l "_Toc165946110" Характеристика HYPERLINK \l "_Toc165946111" Житейская психология HYPERLINK \l "_Toc165946112" О мотиве HYPERLINK \l "_Toc165946113" Глава V. Предварительная обработка речи HYPERLINK \l "_Toc165946114" Юридическая оценка деяния HYPERLINK \l "_Toc165946115" Нравственная оценка преступления HYPERLINK \l "_Toc165946116" О творчестве HYPERLINK \l "_Toc165946117" Художественная обработка HYPERLINK \l "_Toc165946118" Идея HYPERLINK \l "_Toc165946119" Dispositio*(98) HYPERLINK \l "_Toc165946120" Глава VI. Судебное следствие HYPERLINK \l "_Toc165946121" О допросе свидетелей HYPERLINK \l "_Toc165946122" О достоверности свидетельских показаний HYPERLINK \l "_Toc165946123" О разборе свидетельских показаний HYPERLINK \l "_Toc165946124" Об экспертизе HYPERLINK \l "_Toc165946125" Глава VII. Искусство спора на суде HYPERLINK \l "_Toc165946126" Некоторые правила диалектики HYPERLINK \l "_Toc165946127" Probatio HYPERLINK \l "_Toc165946128" Refutatio*(127) HYPERLINK \l "_Toc165946129" Преувеличение HYPERLINK \l "_Toc165946130" Повторение HYPERLINK \l "_Toc165946131" О недоговоренном HYPERLINK \l "_Toc165946132" Возможное и вероятное HYPERLINK \l "_Toc165946133" О здравом смысле HYPERLINK \l "_Toc165946134" О нравственной свободе оратора HYPERLINK \l "_Toc165946135" Глава VIII. О пафосе HYPERLINK \l "_Toc165946136" Рассудок и чувство HYPERLINK \l "_Toc165946137" Чувства и справедливость HYPERLINK \l "_Toc165946138" Пафос как неизбежное, законное и справедливое HYPERLINK \l "_Toc165946139" Искусство пафоса HYPERLINK \l "_Toc165946140" Пафос фактов HYPERLINK \l "_Toc165946141" Глава IX. Заключительные замечания HYPERLINK \l "_Toc165946142" Письменная работа и импровизация HYPERLINK \l "_Toc165946143" О внимании слушателей HYPERLINK \l "_Toc165946144" Несколько слов обвинителю HYPERLINK \l "_Toc165946145" Несколько слов защитнику HYPERLINK \l "_Toc165946146" Примечания Вместо предисловия "Искусство речи на суде" - так называется книга П. Сергеича (П. С. Пороховщикова), вышедшая в 1910 году, задачею которой является исследование условий судебного красноречия и установление его методов. Автор - опытный судебный деятель, верный традициям лучших времен Cудебной реформы,- вложил в свой труд не только обширное знакомство с образцами ораторского искусства, но и богатый результат своих наблюдений из области живого слова в русском суде. Эта книга является вполне своевременной и притом в двух отношениях. Она содержит практическое, основанное на многочисленных примерах, назидание о том, как надо и - еще чаще - как не надо говорить на суде, что, по-видимому, особенно важно в такое время, когда развязность приемов судоговорения развивается на счет их целесообразности. Она своевременна и потому, что в сущности только теперь, когда накопился многолетний опыт словесного судебного состязания и появились в печати целые сборники обвинительных и защитительных речей, сделались возможным основательное исследование основ судебного красноречия и всесторонняя оценка практических приемов русских судебных ораторов... Книга П. С. Пороховщикова - полное, подробное и богатое эрудицией и примерами исследование о существе и проявлениях искусства речи на суде. В авторе попеременно сменяют друг друга восприимчивый и чуткий наблюдатель, тонкий психолог, просвещенный юрист, а по временам и поэт, благодаря чему эта серьезная книга изобилует живыми бытовыми сценами и лирическими местами, вплетенными в строго научную канву. Таков, например, рассказ автора, приводимый в доказательство того, как сильно может влиять творчество в судебной речи даже по довольно заурядному делу. В те недавние дни, когда еще и разговора не было о свободе вероисповедания, полиция по сообщению дворника явилась в подвальное жилье, в котором помещалась сектантская молельня. Хозяин - мелкий ремесленник,- встав на пороге, грубо крикнул, что никого не впустит к себе и зарубит всякого, кто попытается войти, что вызвало составление акта о преступлении, предусмотренном статьей 286 Уложения о наказаниях и влекущем за собою тюрьму до четырех месяцев или штраф не свыше ста рублей. "Товарищ прокурора сказал: поддерживаю обвинительный акт. Заговорил защитник, и через несколько мгновений вся зала превратилась в напряженный, очарованный и встревоженный слух",- пишет автор. "Он говорил нам, что люди, оказавшиеся в этой подвальной молельне, собрались туда не для обычного богослужения, что это был особо торжественный, единственный день в году, когда они очищались от грехов своих и находили примирение со Всевышним, что в этот день они отрешались от земного, возносясь к божественному; погруженные в святая святых души своей, они были неприкосновенны для мирской власти, были свободны даже от законных ее запретов. И все время защитник держал нас на пороге этого низкого подвального хода, где надо было в темноте спуститься по двум ступенькам, где толкались дворники и где за дверью в низкой убогой комнате сердца молившихся уносились к Богу... Я не могу передать этой речи и впечатления, ею произведенного, но скажу, что не переживал более возвышенного настроения. Заседание происходило вечером, в небольшой тускло освещенной зале, но над нами расступились своды, и мы со своих кресел смотрели прямо в звездное небо, из времени в вечность..." Можно не соглашаться с некоторыми из положений и советов автора, но нельзя не признать за его книгой большого значения для тех, кто субъективно или объективно интересуется судебным красноречием как предметом изучения, или как орудием своей деятельности, или, наконец, как показателем общественного развития в данное время. Четыре вопроса возникают обыкновенно пред каждым из таких лиц: что такое искусство речи на суде? какими свойствами надо обладать, чтобы стать судебным оратором? какими средствами и способами может располагать последний? в чем должно состоять содержание речи и ее подготовка? На все эти вопросы встречается у П. С. Пороховщикова обстоятельный ответ, разбросанный по девяти главам его обширной книги. Судебная речь, по его мнению, есть продукт творчества, такой же его продукт, как всякое литературное или поэтическое произведение. В основе последних лежит всегда действительность, преломившаяся, так сказать, в призме творческого воображения. Но такая же действительность лежит и в основе судебной речи, действительность по большей части грубая, резкая. Разница между творчеством поэта и судебного оратора состоит главным образом в том, что они смотрят на действительность с разных точек зрения и сообразно этому черпают из нее соответствующие краски, положения и впечатления, перерабатывая их затем в доводы обвинения или защиты или в поэтические образы. "Молодая помещица, говорит автор,- дала пощечину слишком смелому поклоннику. Для сухих законников это - 142 статья Устава о наказаниях,- преследование в частном порядке,- три месяца ареста; мысль быстро пробежала по привычному пути юридической оценки и остановилась. А. Пушкин пишет "Графа Нулина", и мы полвека спустя читаем эту 142 статью и не можем ею начитаться. Ночью на улице ограбили прохожего, сорвали с него шубу... Опять все просто, грубо, бессодержательно: грабеж с насилием, 1642 статья Уложения - арестантские отделения или каторга до шести лет, а Гоголь пишет "Шинель" - высокохудожественную и бесконечно драматическую поэму. В литературе нет плохих сюжетов; в суде не бывает неважных дел и нет таких, в которых человек образованный и впечатлительный не мог бы найти основы для художественной речи". Исходная точка искусства заключается в умении уловить частное, подметить то, что выделяет известный предмет из ряда ему подобных. Для внимательного и чуткого человека в каждом незначительном деле найдется несколько таких характерных черт, в них всегда есть готовый материал для литературной обработки, а судебная речь, по удачному выражению автора, "есть литература на лету". Отсюда, собственно вытекает и ответ на второй вопрос: что нужно для того, чтобы быть судебным оратором? Наличие прирожденного таланта, как думают многие, вовсе не есть непременное условие, без которого нельзя сделаться оратором. Это признано еще в старой аксиоме, говорящей, что oratores fiunt*(1). Талант облегчает задачу оратора, но его одного мало: нужны умственное развитие и умение владеть словом, что достигается вдумчивым упражнением. Кроме того, другие личные свойства оратора, несомненно, отражаются на его речи. Между ними, конечно, одно из главных мест занимает его темперамент. Блестящая характеристика темпераментов, сделанная Кантом, различавшим два темперамента чувств (сангвинический и меланхолический) и два темперамента деятельности (холерический и флегматический), нашла себе физиологическую основу в труде Фулье "О темпераменте и характере". Она применима ко всем говорящим публично. Разность темпераментов и вызываемых ими настроений говорящего обнаруживается иногда даже помимо его воли в жесте, в тоне голоса, в манере говорить и способе держать себя на суде. Типическое настроение, свойственное тому или другому темпераменту оратора, неминуемо отражается на его отношении к обстоятельствам, о которых он говорит, и на форме его выводов. Трудно представить себе меланхолика и флегматика, действующими на слушателей исполненною равнодушия, медлительной речью или безнадежной грустью, "уныние на фронт наводящею", по образному выражению одного из приказов императора Павла. Точно так же не может не сказываться в речи оратора его возраст. Человек, "слово" и слова которого были проникнуты молодой горячностью, яркостью и смелостью, с годами становится менее впечатлительным и приобретает больший житейский опыт. Жизнь приучает его, с одной стороны, чаще, чем в молодости, припоминать и понимать слова Экклезиаста о "суете сует", а с другой стороны, развивает в нем гораздо большую уверенность в себе от сознания, что ему - старому испытанному бойцу - внимание и доверие оказываются очень часто авансом и в кредит, прежде даже чем он начнет свою речь, состоящую нередко в бессознательном повторении самого себя. Судебная речь должна заключать в себе нравственную оценку преступления, соответствующую высшему мировоззрению современного общества. Но нравственные воззрения общества не так устойчивы и консервативны, как писаные законы. На них влияет процесс то медленной и постепенной, то резкой и неожиданной переоценки ценностей. Поэтому оратор имеет выбор между двумя ролями: он может быть послушным и уверенным выразителем господствующих воззрений, солидарным с большинством общества; он может, наоборот, выступить в качестве изобличителя распространенных заблуждений, предрассудков, косности или слепоты общества и идти против течения, отстаивая свои собственные новые взгляды и убеждения. В избирании одного из этих путей, намеченных и автором, неминуемо должны сказываться возраст оратора и свойственные ему настроения. Содержание судебной речи играет не меньшую роль, чем искусство в ее построении. У каждого, кому предстоит говорить публично, и особливо на суде, возникает мысль: о чем говорить, что говорить и как говорить? На первый вопрос отвечает простой здравый рассудок и логика вещей, определяющая последовательность и связь между собою отдельных действий. Что говорить - укажет та же логика, на основе точного знания предмета, о котором приходится повествовать. Там, где придется говорить о людях, их страстях, слабостях и свойствах, житейская психология и знание общих свойств человеческой природы помогут осветить внутреннюю сторону рассматриваемых отношений и побуждений. При этом надо заметить, что психологический элемент в речи вовсе не должен выражаться в так называемой глубине психологического анализа, в разворачивании человеческой души и в копаньи в ней для отыскания очень часто совершенно произвольно предполагаемых в ней движений и побуждений. Фонарь для освещения этих глубин уместен лишь в руках великого художника-мыслителя, оперирующего над им же самим созданным образом. Уж если подражать, то не Достоевскому, который буравит душу, как почву для артезианского колодца, а удивительной наблюдательности Толстого, которую ошибочно называют психологическим анализом. Наконец, совесть должна указать судебному оратору, насколько нравственно пользоваться тем или другим освещением обстоятельств дела и возможным из их сопоставления выводом. Здесь главная роль в избрании оратором того или другого пути принадлежит сознанию им своего долга перед обществом и перед законом, сознанию, руководящемуся заветом Гоголя: "Со словом надо обращаться честно". Фундаментом всего этого, конечно, должно служить знакомство с делом во всех его мельчайших подробностях, причем трудно заранее определить, какая из этих подробностей приобретет особую силу и значение для характеристики события, лиц, отношений... Для приобретения этого знакомства не нужно останавливаться ни перед каким трудом, никогда не считая его бесплодным. "Те речи,- совершенно справедливо указывает автор,- которые кажутся сказанными просто, в самом деле составляют плод широкого общего образования, давнишних частых дум о сущности вещей, долгого опыта и - кроме всего этого - напряженной работы над каждым отдельным делом". К сожалению, именно здесь чаще всего сказывается наша "лень ума", отмеченная в горячих словах еще Кавелиным. В вопросе: как говорить - на первый план выступает уже действительное искусство речи. Пишущему эти строки приходилось, читая лекции уголовного судопроизводства в Училище правоведения и в Александровском лицее, выслушивать не раз просьбу своих слушателей разъяснить им, что нужно, чтобы хорошо говорить на суде. Он всегда давал один и тот же ответ: надо знать хорошо предмет, о котором говоришь, изучив его во всех подробностях, надо знать родной язык, с его богатством, гибкостью и своеобразностью, так, чтобы не искать слов и оборотов для выражения своей мысли и, наконец, надо быть искренним. Человек лжет обыкновенно трояким образом: говорит не то, что думает, думает не то, что чувствует, то есть обманывает не только других, но и самого себя, и, наконец, лжет, так сказать в квадрате, говоря не то, что думает, и думая не то, что чувствует. Все эти виды лжи могут находить себе место в судебной речи, внутренне искажая ее и ослабляя ее силу, ибо неискренность чувствуется уже тогда, когда не стала еще, так сказать, осязательной... Знаменательно, что Бисмарк в одной из своих парламентских речей, характеризуя красноречие как опасный дар, имеющий, подобно музыке, увлекающую силу, находил, что в каждом ораторе, который хочет действовать на своих слушателей, должен заключаться поэт, и, если он властелин над своим языком и мыслями, он овладевает силою действовать на тех, кто его слушает. Языку речи посвящены две главы в труде П. С. Пороховшикова, со множеством верных мыслей и примеров. Русский язык и в печати, и в устной речи подвергается в последние годы какой-то ожесточенной порче... Автор приводит ряд слов и оборотов, вошедших в последнее время в практику судоговорения без всякого основания и оправдания и совершенно уничтожающих чистоту слога. Таковы, например, слова - фиктивный (мнимый), инспирировать (внушать), доминирующий, симуляция, травма, прекарность, базировать, варьировать, таксировать (вместо наказывать), корректив, дефект, анкета, деталь, досье (производство), адекватно, аннулировать, ингредиент, инсценировать и т. д. Конечно, есть иностранные выражения, которые нельзя с точностью перевести по-русски. Таковы приводимые автором - абсентеизм, лояльность, скомпрометировать; но у нас употребляются термины, смысл которых легко передаваем на русском языке. В моей судебной практике я старался заменить слово alibi, совершенно непонятное огромному большинству присяжных, словом инобытность, вполне соответствующим понятию alibi, и название заключительного слова председателя к присяжным - резюме - названием "руководящее напутствие", характеризующим цель и содержание речи председателя. Эта замена французского слова resume, как мне казалось, встречена была многими сочувственно. Вообще привычка некоторых из наших ораторов избегать существующее русское выражение и заменять его иностранным или новым обличает малую вдумчивость в то, как следует говорить. Новое слово в сложившемся уже языке только тогда извинительно, когда оно безусловно необходимо, понятно и звучно. Иначе мы рискуем вернуться к отвратительным искажениям русского официального языка после Петра Великого и почти до царствования Екатерины, совершаемым притом, употребляя тогдашние выражения, "без всякого резону по бизарии своего гумору". Но не одна чистота слога страдает в наших судебных речах: страдает и точность слога, заменяемая излишком слов для выражения иногда простого и ясного понятия, причем слова эти нанизываются одно за другим ради пущего эффекта. В одной не слишком длинной обвинительной речи о крайне сомнительном истязании приемыша-девочки женщиной, взявшей ее на воспитание, судьи и присяжные слышали, по словам автора, такие отрывки: "Показания свидетелей в главном, в существенном, в основном совпадают; развернутая перед вами картина во всей своей силе, во всем объеме, во всей полноте изображает такое обращение с ребенком, которое нельзя не признать издевательством во всех формах, во всех смыслах, во всех отношениях; то, что вы слыхали, это ужасно, это трагично, это превосходит всякие пределы, это содрогает все нервы, это поднимает волосы дыбом..." Неточностью слога страдают речи большинства судебных ораторов. У нас постоянно говорят "внутреннее убеждение", "внешняя форма" и даже - harribile dictu*(2) - "для проформы". При привычной небрежности речи нечего и ждать правильного расположения слов, а между тем это было бы невозможно, если бы оценивался вес каждого слова во взаимоотношении с другими. Недавно в газетах было напечатано объявление: "актеры-собаки" вместо "собаки-актеры". Стоит переставить слова в народном выражении "кровь с молоком" и сказать "молоко с кровью", чтобы увидеть значение отдельного слова, поставленного на свое место. К недостаткам судебной речи автор, в свою очередь, относит "сорные мысли", то есть общие места, избитые (и не всегда верно приводимые) афоризмы, рассуждения о пустяках и вообще всякую не идущую к делу "отсебятину", как называли в журнальном мире заполнение пустых мест в книге или газете. Он указывает, затем, на необходимость пристойности. "По свойственному каждому из нас чувству изящного,- пишет он,- мы бываем впечатлительны к различию приличного и неуместного в чужих словах; было бы хорошо, если бы мы развивали эту восприимчивость и по отношению к самим себе". Но этого, к великому сожалению тех, которые помнят лучшие нравы в судебном ведомстве, нет. Современные молодые ораторы, по свидетельству автора, без стеснения говорят о свидетельницах: содержанка, любовница, проститутка, забывая, что произнесение этих слов составляет уголовный проступок и что свобода судебной речи не есть право безнаказанного оскорбления женщины. В прежнее время этого не было. "Вы знаете,- говорит обвинитель в приводимом автором примере,- что между Янсеном и Акар существовала большая дружба, старинная приязнь, переходящая в родственные отношения, которые допускают возможность обедать и завтракать у нее, заведовать ее кассой, вести расчеты, почти жить у нее". Мысль понятна, прибавляет автор, и без оскорбительных грубых слов. К главе о "цветах красноречия", как несколько иронически называет автор изящество и блеск речи - этот "курсив в печати, красные чернила в рукописи",- мы встречаем подробный разбор риторических оборотов, свойственных судебной речи, и в особенности образов, метафор, сравнений, противопоставлений и т. д. Особое внимание уделяется образам, и вполне основательно. Человек редко мыслит логическими посылками. Всякое живое мышление, обращенное не на отвлеченные предметы, определяемые с математической точностью, как, например, время или пространство, непременно рисует себе образы, от которых отправляется мысль и воображение или к которым они стремятся. Они властно вторгаются в отдельные звенья целой цепи размышлений, влияют на вывод, подсказывают решимость и вызывают нередко в направлении воли то явление, которое в компасе называется девиацией. Жизнь постоянно показывает, как последовательность ума уничтожается или видоизменяется под влиянием голоса сердца. Но что же такое этот голос, как не результат испуга, умиления, негодования или восторга пред тем или другим образом? Вот почему искусство речи на суде заключает в себе уменье мыслить, а следовательно, и говорить образами. Разбирая все другие риторические обороты и указывая, как небрегут некоторыми из них наши ораторы, автор чрезвычайно искусно цитирует вступление в речь знаменитого Chaix-d"Est-Ange по громкому делу ла Ронсьера, обвинявшегося в покушении на целомудрие девушки, отмечая в отдельной графе, рядом с текстом, постепенное употребление защитником самых разнообразных оборотов речи. Хотя, собственно говоря, ведение судебного следствия не имеет прямого отношения к искусству речи на суде, но в книге ему посвящена целая, очень интересная глава, очевидно, в том соображении, что на судебном следствии и особливо на перекрестном допросе продолжается судебное состязание, в которое речи входят лишь как заключительные аккорды. В этом состязании, конечно, главную роль играет допрос свидетелей, ибо прения сторон по отдельным процессуальным действиям сравнительно редки и имеют строго деловой, заключенный в узкие и формальные рамки характер. Наша литература представляет очень мало трудов, посвященных допросу свидетелей. Особенно слабо разработана психология свидетельских показаний и те условия, которые влияют на достоверность, характер, объем и форму этих показаний. Я пытался по мере сил пополнить этот пробел в введении в четвертое издание моих "Судебных речей" в статье "Свидетели на суде" и горячо приветствую те 36 страниц, которые П. С. Пороховщиков посвящает допросу свидетелей, давая ряд животрепещущих бытовых картин, изображая недомыслие допрашивающих и снабжая судебных деятелей опытными советами, изложенными с яркой доказательностью. Объем настоящей статьи не позволяет коснуться многих частей книги, но нельзя не указать на одно оригинальное ее место. "Есть вечные, неразрешимые вопросы о праве суда и наказания вообще,- говорит автор,- и есть такие, которые создаются столкновением существующего порядка судопроизводства с умственными и нравственными требованиями данного общества в определенную эпоху". Вот несколько вопросов того и другого рода, остающихся нерешенными и доныне и с которыми приходится считаться: в чем заключается цель наказания? можно ли оправдать подсудимого, когда срок его предварительного заключения больше срока угрожающего ему наказания? можно ли оправдать подсудимого по соображению: на его месте я поступил бы так же, как он? может ли безупречное прошлое подсудимого служить основанием к оправданию? можно ли ставить ему в вину безнравственные средства защиты? можно ли оправдать подсудимого потому, что его семье грозит нищета, если он будет осужден? можно ли осудить человека, убившего другого, чтобы избавиться от физических или нравственных истязаний со стороны убитого? можно ли оправдать второстепенного соучастника на том основании, что главный виновник остался безнаказанным вследствие небрежности или недобросовестности должностных лиц? заслуживает ли присяжное показание большего доверия, чем показание без присяги? какое значение могут иметь для данного процесса жестокие судебные ошибки прошлых времен и других народов? имеют ли присяжные заседатели нравственное право считаться с первым приговором по кассированному делу, если на судебном следствии выяснилось, что приговор был отменен неправильно, например, под предлогом нарушения, многократно признанного Сенатом за несущественное? имеют ли присяжные нравственное право на оправдательное решение вследствие пристрастного отношения председательствующего к подсудимому? и т. п. По мере сил и нравственного разумения судебный оратор должен основательно продумать эти вопросы не только как законник, но и как просвещенный сын своего времени. Указание на эти вопросы во всей их совокупности встречается в нашей юридической литературе впервые с такою полнотою и прямодушием. Несомненно, что перед юристом-практиком они возникают нередко, и необходимо, чтобы неизбежность того или другого их решения не заставала его врасплох. Решение это не может основываться на бесстрастной букве закона; в нем должны найти себе место и соображения уголовной политики, и повелительный голос судебной этики, этот non scripta, sed nata lex*(3). Выставляя эти вопросы, автор усложняет задачу оратора, но вместе с тем облагораживает ее. Обращаясь к некоторым специальным советам, даваемым автором адвокатам и прокурорам, приходится прежде всего заметить, что, говоря об искусстве речи на суде, он напрасно ограничивается речами сторон. Руководящее напутствие председателя присяжным относится тоже к области судебной речи, и умелое его изложение всегда имеет важное, а иногда решающее значение. Уже самые требования закона - восстановить истинные обстоятельства дела и не высказать при этом личного мнения о вине или невиновности подсудимого - должны заставлять председателя относиться с особым вниманием и вдумчивостью не только к содержанию, но и к форме своего напутствия. Восстановление нарушенной или извращенной в речах сторон перспективы дела требует не одного усиленного внимания и обостренной памяти, но и обдуманной постройки речи и особой точности и ясности выражений. Необходимость же преподать присяжным общие основания для суждения о силе доказательств, не выражая притом своего взгляда на ответственность обвиняемого, налагает обязанность крайне осторожного обращения со словом в исполнении этой скользкой задачи. Здесь вполне уместны слова Пушкина: "Блажен, кто словом твердо правит - и держит мысль на привязи свою..." Руководящее напутствие должно быть свободно от пафоса, в нем не могут находить себе места многие из риторических приемов, уместных в речах сторон; но если образы заменяют в нем сухое и скупое слово закона, то оно соответствует своему назначению. Кроме того, не следует забывать, что огромное большинство подсудимых во время уездных сессий не имеет защитников или получает подчас таких, назначенных от суда из начинающих кандидатов на судебные должности, про которых обвиняемый может сказать: "Избави нас бог от друзей!" В этих случаях председатель нравственно обязан изложить в сжатых, но живых выражениях то, что можно сказать в защиту подсудимого, просящего очень часто в ответе на речь обвинителя "судить по-божески" или беспомощно разводящего руками. Несмотря на то, что в 1914 г. исполнилось пятидесятилетие со времени издания Судебных уставов, основы и приемы руководящего напутствия мало разработаны теоретически и совсем не разработаны практически, да и в печати до последнего времени можно было найти лишь три моих напутствия - в книге "Судебные речи" да в старом "Судебном вестнике" речь Дейера по известному делу Нечаева и первые председательские опыты первых дней Судебной реформы, этот "Фрейшиц, разыгранный перстами робких учениц". Поэтому нельзя не пожалеть, что автор "Искусства речи на суде" не подверг своей тонкой критической оценке речи председателя и своей разработке основоположения последней. Нельзя не присоединиться вполне к ряду практических советов прокурору и защитнику, которыми автор заключает свою книгу, облекая их в остроумную форму с житейским содержанием, почерпнутым из многолетнего судебного опыта, но трудно согласиться с его безусловным требованием письменного изложения предстоящей на суде речи. "Знайте, читатель,говорит он,- что, не исписав нескольких сажен или аршин бумаги, вы не скажете сильной речи по сложному делу. Если только вы не гений, примите это за аксиому и готовьтесь с пером в руке. Вам предстоит не публичная лекция, не поэтическая импровизация, как в "Египетских ночах". Вы идете в бой. Поэтому, по мнению автора, во всяком случае речь должна быть написана в виде подробного логического рассуждения; каждая отдельная часть ее должна быть изложена в виде самостоятельного целого и эти части затем соединены между собою в общее неуязвимое целое". Совет писать речи, хотя и не всегда в такой категорической форме, дают и некоторые классические западные авторы (Цицерон, Боннье, Ортлоф и др.); дает его, как мы видели, Миттермайер, а из наших ораторов-практиков - Андреевский. И все-таки с ними согласиться нельзя. Между импровизацией, которую наш автор противополагает писаной речи, и устной, свободно слагающейся в самом заседании речью есть большая разница. Там все неизвестно, неожиданно и ничем не обусловлено,- здесь есть готовый материал и время для его обдумывания и распределения. Роковой вопрос: "Господин прокурор! Ваше слово",- застающий, по мнению автора, врасплох человека, не высидевшего предварительно свою речь на письме, обращается ведь не к случайному посетителю, разбуженному от дремоты, а к человеку, по большей части писавшему обвинительный акт и наблюдавшему за предварительным следствием и, во всяком случае, просидевшему все судебное следствие. Ничего неожиданного для него в этом вопросе нет, и "хвататься наскоро за все, что попадет под руку", нет никаких оснований, тем более что в случае "заслуживающих уважения оправданий подсудимого", то есть в случае разрушения улик и доказательств, подавших повод для предания суду, прокурор имеет право и даже нравственно обязан отказаться от поддержания обвинения. Заранее составленная речь неизбежно должна стеснять оратора, гипнотизировать его. У всякого оратора, пишущего свои речи, является ревниво-любовное отношение к своему труду и боязнь утратить из него то, что достигнуто иногда усидчивой работой. Отсюда нежелание пройти молчанием какую-либо часть или место своей заготовленной речи; скажу более - отсюда стремление оставить без внимания те выяснившиеся в течение судебного следствия обстоятельства, которые трудно или невозможно подогнать к речи или втиснуть в места ее, казавшиеся такими красивыми или убедительными в чтении перед заседанием. Эта связанность оратора своей предшествующей работой должна особенно увеличиваться, если следовать совету автора, которым он - и притом не шутливо - заключает свою книгу: "Прежде, чем говорить на суде, скажите вашу речь во вполне законченном виде перед потешными присяжными. Нет нужды, чтобы их было непременно двенадцать; довольно трех, даже двух, не важен выбор: посадите перед собою вашу матушку, брата-гимназиста, няню или кухарку, денщика или дворника". Мне в моей долгой судебной практике приходилось слышать ораторов, которые поступали по этому рецепту. Подогретое блюдо, подаваемое ими суду, бывало неудачно и безвкусно; их пафос звучал деланностью, и напускное оживление давало осязательно чувствовать, что перед слушателями произносится, как затверженный урок, то, что французы называют "une improvisation soigneusement preparee"*(4). Судебная речь - не публичная лекция, говорит автор. Да, не лекция, но потому-то именно ее и не следует писать вперед. Факты, выводы, примеры, картины и т. д., приводимые в лекции, не могут измениться в самой аудитории: это вполне готовый, сложившийся материал, и накануне, и перед самым началом, и после лекции он остается неизменным, и потому здесь еще можно говорить если не о написанной лекции, то во всяком случае о подробном ее конспекте. Да и на лекции не только форма, но и некоторые образы, эпитеты, сравнения непредвиденно создаются у лектора под влиянием его настроения, вызываемого составом слушателей, или неожиданным известием, или, наконец, присутствием некоторых лиц... Нужно ли говорить о тех изменениях, которые претерпевает первоначально сложившееся обвинение и самая сущность дела во время судебного следствия? Допрошенные свидетели забывают зачастую, о чем показывали у следователя, или совершенно изменяют свои показания под влиянием принятой присяги; их показания, выходя из горнила перекрестного допроса, иногда длящегося несколько часов, кажутся совершенно другими, приобретают резкие оттенки, о которых прежде и помину не было; новые свидетели, впервые являющиеся в суд, приносят новую окраску "обстоятельствам дела" и дают данные, совершенно изменяющие картину события, его обстановки, его последствий. Кроме того, прокурор, не присутствовавший на предварительном следствии, видит подсудимого иногда впервые,- и перед ним предстает совсем не тот человек, которого он рисовал себе, готовясь к обвинению или по совету автора занимаясь писанием обвинительной речи. Сам автор говорит по поводу живого сотрудничества оратору других участников процесса, что ни одно большое дело не обходится без так называемых insidents d"audience*(5). Отношение к ним или к предшествующим событиям со стороны свидетелей, экспертов, подсудимого и противника оратора может быть совсем неожиданным... Большие изменения может вносить экспертиза. Вновь вызванные сведущие лица могут иногда дать такое объяснение судебно-медицинской стороне дела, внести такое неожиданное освещение смысла тех или других явлений или признаков, что из-под заготовленной заранее речи будут выдвинуты все сваи, на которых держалась постройка. Каждый старый судебный деятель, конечно, многократно бывал свидетелем такой "перемены декораций". Если бы действительно существовала необходимость в предварительном письменном изложении речи, то возражения обыкновенно бывали бы бесцветны и кратки. Между тем в судебной практике встречаются возражения, которые сильнее, ярче, действительнее первых речей. Я знал судебных ораторов, отличавшихся особой силой именно своих возражений и даже просивших председателей не делать перед таковыми перерыва заседания, чтобы сразу, "упорствуя, волнуясь и спеша", отвечать противникам. Несомненно, что судебный оратор не должен являться в суд с пустыми руками. Изучение дела во всех подробностях, размышление над некоторыми возникающими в нем вопросами, характерные выражения, попадающиеся в показаниях и письменных вещественных доказательствах, числовые данные, специальные названия и т. п. должны оставить свой след не только в памяти оратора, но и в его письменных заметках. Вполне естественно, если он по сложным делам набросает себе план речи или ее схему (так делывал князь А. И. Урусов, располагавший на особых таблицах улики и доказательства концентрическими кругами), своего рода vade mecum*(6) в лесу разнородных обстоятельств дела. Но от этого еще далеко до изготовления речи "в окончательной форме". Поэтому я, никогда не писавший своих речей предварительно, позволяю себе в качестве старого судебного деятеля сказать молодым деятелям вопреки автору "Искусства речи на суде": не пишите речей заранее, не тратьте времени, не полагайтесь на помощь этих сочиненных в тиши кабинета строк, медленно ложившихся на бумагу, а изучайте внимательно материал, запоминайте его, вдумывайтесь в него - и затем следуйте совету Фауста: "Говори с убеждением, слова и влияние на слушателей придут сами собою!" К этому я прибавил бы еще одно: читайте со вниманием книгу П. С. Пороховщикова: с ее написанных прекрасным, живым и ярким слогом поучительных страниц веет настоящей любовью к судебному делу, обращающей его в призвание, а не в ремесло... А. Ф. Кони This above all: to thine own self be true, And it must follow, as the night the day, Thou canst not then be false to any man. Hamlet, I, 3*(7) Глава I. О слоге Чтобы быть настоящим обвинителем или защитником на суде, надо уметь говорить; мы не умеем и не учимся, а разучиваемся; в школьные годы мы говорим и пишем правильнее, чем в зрелом возрасте. Доказательства этого изобилуют в любом из видов современной русской речи: в обыкновенном разговоре, в изящной словесности, в печати, в политических речах. Наши отцы и деды говорили чистым русским языком, без грубостей и без ненужной изысканности; в наше время, в так называемом обществе, среди людей, получивших высшее образование, точнее сказать, высший диплом, читающих толстые журналы, знакомых с древними и новыми языками, мы слышим такие выражения как: позавчера, ни к чему, нипочем, тринадцать душ гостей, помер вместо умер, выпивал вместо пил, занять приятелю деньги; мне приходилось слышать: заманул и обманил. Наряду с этими грубыми орфографическими ошибками разговор бывает засорен ненужными вводными предложениями и бессмысленными междометиями. Будьте внимательны к своим собеседникам, и вы убедитесь, что они не могут обойтись без этого. У одного только и слышно: так сказать, как бы сказать, как говорится, в некотором роде, все ж таки; это последнее слово, само по себе далеко не благозвучное, произносится с каким-то змеиным пошипом; другой поминутно произносит: ну; это слово - маленький протей: ну, ну-ну, ну-те, ну-те-с, ну-ну-ну; третий между каждыми двумя предложениями восклицает: да! - хотя его никто ни о чем не спрашивает и риторических вопросов он себе не задает. Окончив беседу, эти русские люди садятся за работу и пишут: я жалуюсь на нанесение мне побой; он ничего не помнит, что с ним произошло; дерево было треснуто; все положилися спать. Это - отрывки из следственных актов. В постановлении одного столичного мирового судьи я нашел указание на обвинение некоего Чернышева в краже торговых прав, выданных губернатором на право торговли. Впрочем, мировые судьи завалены работой; им некогда заниматься стилистикой. Заглянем в недавние законодательные материалы; мы найдем следующие примечательные строки: "Между преступными по службе деяниями и служебными провинностями усматривается существенное различие, обусловливаемое тем, что дисциплинарная ответственность служащих есть последствие самостоятельного, независимо от преступности или непреступности, данного деяния, нарушение особых, вытекающих из служебно-подчиненных отношений обязанностей, к которым принадлежит также соблюдение достоинства власти во внеслужебной деятельности служащих". В этом отрывке встречается только одно нерусское слово; тем не менее это настоящая китайская грамота. Необходимо крайнее напряжение внимания и рассудка, чтобы уразуметь мысль писавшего. В русском переводе это можно изложить так: служебные провинности, в отличие от служебных преступлений, заключаются в нарушении обязанностей служебной подчиненности или несоблюдении достоинства власти вне службы; за эти провинности устанавливается дисциплинарная ответственность. В подлиннике 47 слов, в переложении - 26, то есть почти вдвое меньше. Не знаю, есть ли преимущества в подлиннике, но в нем несомненно есть ошибка, замаскированная многословием. По прямому смыслу этих строк различие между должностным преступлением и проступком заключается не в свойстве деяния, а в порядке преследования; это все равно, что сказать: убийство отличается от обиды тем, что в одном случае обвиняет прокурор, а в другом - частное лицо. Писавший, конечно, хотел сказать не это, а нечто другое. Несколькими строками ниже читаем: "Проявление неспособности или неблагонадежности может возбудить вопрос о прекращении отношений служебной подчиненности". Здесь отвлеченному понятию проявление приписывается способность к рассудочной деятельности. Примером законченного законодательного творчества может служить ст. 531 Уголовного уложения: "Виновный в опозорении разглашением, хотя бы в отсутствие опозоренного, обстоятельства, его позорящего, за сие оскорбление наказывается заключением в тюрьме". В торжественном заседании Академии наук в честь Льва Толстого ученый исследователь литературы говорит, что предполагает "коснуться творчества великого писателя со стороны лишь некоторых, так сказать, его сторон". Чтобы пояснить свои основные воззрения и быть вполне понятным для аудитории, он высказывает несколько рассуждений о человеческом познании и, между прочим, объясняет, что "рациональное мышление нерационалистично" и что "будущее будет очень психологично". Самая задача, поставленная себе оратором относительно Толстого, заключается в том, чтобы "заглянуть, если можно так выразиться, в его нутро". В том-то и дело, что так нельзя выражаться. Через месяц или два, 22 марта 1909 г., в том же высоком учреждении тот же знаток родной словесности говорил: "особая, исключительная, великая гениальность Гоголя". Это втрое хуже, чем сказать: всегдашний завсегдатай. Слыхали вы, что существует обыкновенная, заурядная, мелкая гениальность? В статье проф. Н. Д. Сергеевского "К учению о религиозных преступлениях" ("Журнал Министерства юстиции", 1906 г., N 4) встречаются следующие выражения: "тяжесть наказания этого преступления может быть невысока"; "еврейская и христианская религии признают сверхчувственного бога, в существе своем стоящего превыше всяких человекоуподобительных персонификаций"; "религиозные убеждения служат почвою образования ряда особых преступных деяний, окрашенных религиозным моментом". Это писал поклонник чистой русской народности! И чем больше мы будем искать, тем больше найдем таких примеров. Но где же причина постыдного упадка богатого языка? Ответ всегда готов: виноваты школа, классическая система, неумелое преподавание. Пушкин ли не был воспитан на классиках? Где учились И. Ф. Горбунов или Максим Горький? Скажут, виноваты газеты, виновата литература: писатели, критики; если так пишут творцы слога и их присяжные ценители, мудрено ли, что те, кто читает их, разучились и писать, и говорить? С таким же правом можно спросить: как не стать вором судье, который каждый день судит воров? или: как не победить тому, кого побеждают враги? Нет, виноваты не только школа и литература, виноват каждый грамотный человек, позволяющий себе невнимание к своей разговорной и письменной речи. У нас ли нет образцов? Но мы не хотим их знать и помнить. Тургенев приводит слова Мериме: у Пушкина поэзия чудным образом расцветает как бы сама собою из самой трезвой прозы. Удивительно верное замечание - и делает его иностранец. Перепишите стихи пушкинских элегий, не разделяя их на рифмованные строки, и учитесь по этой прозе. Таких стихов никто никогда не напишет, но такою же хрустальной прозой обязаны писать все образованные люди. Этого требует уважение к своему народу, к окружающим и к себе. А безупречный слог в письме приучает к чистой разговорной речи. Чистота слога В чем заключается ближайшая, непосредственная цель всякой судебной речи? В том, чтобы ее поняли те, к кому она обращена. Поэтому можно сказать, что ясность есть первое необходимое условие хорошего слога; Эпикур учил: не ищите ничего, кроме ясности. Аристотель говорит: ясность - главное достоинство речи, ибо очевидно, что неясные слова не делают своего дела. Каждое слово оратора должно быть понимаемо слушателями совершенно так, как понимает он. Бывает, что оратор почему-либо находит нужным высказаться неопределенно по тому или иному поводу; но ясность слога необходима в этом случае не менее, чем во всяком другом, чтобы сохранить именно ту степень освещения предмета, которая нужна говорящему; иначе слушатели могут понять больше или меньше того, что он хотел сказать. Красота и живость речи уместны не всегда; можно ли щеголять изяществом слога, говоря о результатах медицинского исследования мертвого тела, или блистать красивыми выражениями, передавая содержание гражданской сделки? Но быть не вполне понятным в таких случаях значит говорить на воздух. Но мало сказать: нужна ясная речь; на суде нужна необыкновенная, исключительная ясность. Слушатели должны понимать без усилий. Оратор может рассчитывать на их воображение, но не на их ум и проницательность. Поняв его, они пойдут дальше; но поняв не вполне, попадут в тупик или забредут в сторону. "Нельзя рассчитывать на непрерывно чуткое внимание судьи,- говорит Квинтилиан,- нельзя надеяться, что он собственными силами рассеет туман речи, внесет свет своего разума в ее темноту; напротив того, оратору часто приходится отвлекать его от множества посторонних мыслей; для этого речь должна быть настолько ясной, чтобы проникать ему в душу помимо его воли, как солнце в глаза". Quare non ut intelligere possit, sed ne omnino possit поп intelligere, curandum: не так говорите, чтобы мог понять, а так, чтобы не мог не понять вас судья. На пути к такому совершенству стоят два внешних условия: чистота и точность слога и два внутренних: знание предмета и знание языка. Точность, опрятность, говорил Пушкин, первые достоинства прозы; она требует мыслей и мыслей. Изящество, красота слога есть роскошь, дозволительная для тех, у кого она является сама собою; но в отношении чистоты своей речи оратор должен быть неумолим. К сожалению, надо сказать, что в речах большинства наших обвинителей и защитников больше сору, чем мыслей; о точности выражений они совсем не заботятся, скорее щеголяют их неряшливостью. Первый недостаток их - это постоянное злоупотребление иностранными словами. Изредка раздаются жалобы и увещания бороться с этим, но их никто не слушает. Огромное большинство этих незваных гостей совсем не нужны нам, потому что есть русские слова того же значения, простые и точные: фиктивный - вымышленный, мнимый, инициатор - зачинщик, инспирировать - внушать, доминирующий - преобладающий, господствующий, симуляция - притворство и т. д. Мы слышим: травма, прекарность, базировать, варьировать, интеллигенция, интеллигентность, интеллигентный, интеллигент. Одно или два из этих четырех последних слов вошли в общее употребление с определенным смыслом, и нам, к сожалению, уже не отделаться от них; но зачем поощрять вторжение других? В течение немногих последних месяцев в петербургском суде вошло в обычай вместо: преступление наказуется, карается, говорить: преступление таксируется. Не знаю, почему. Мы не торгуем правосудием. Во многих случаях для известного понятия у нас вместо одного иностранного есть несколько русских слов, и тем не менее все они вытесняются из употребления неуклюжими галлицизмами. Мы встречаем людей, которые по непонятной причине избегают говорить и писать слова: недостаток, пробел, упущение, исправление, поправка, дополнение; они говорят: надо внести корректив в этот дефект; вместо слов: расследование, опрос, дознание им почему-то кажется лучше сказать: анкета, вместо наука - дисциплина, вместо: связь, измена, прелюбодеяние - адюльтер. Хуже всего то, что эти безобразные иностранные слова приобретают понемногу в нашем представлении какое-то преимущество перед чистыми русскими словами: детальный анализ и систематическая группировка материала кажутся более ценной работой, чем подробный разбор и научное изложение предмета. Можно ли говорить, что "прежняя судимость есть характеристика, так сказать, досье подсудимого?" Можно ли говорить: "абзац речи", "письменное заявление адекватно явке", "приговор аннулирован" и т. п.? Существуют два глагола, которые ежедневно повторяются в судебных залах: это мотивировать и фигурировать. Нам заявляют с трибуны, что в письмах фигурировал яд, или что мещанка Авдотья Далашкина мотивировала ревностью пощечину, данную ею Дарье Захрапкиной. Я слыхал, как блестящий обвинитель, говоря о нравственных последствиях растления девушки, сказал: "В ее жизни встал известный ингредиент". В современном языке, преимущественно газетном, встречаются ходячие иностранные слова, которые действительно трудно заменить русскими, например: абсентеизм, лояльность, скомпрометировать. Но, конечно, в тысячу раз лучше передать мысль в описательных выражениях, чем мириться с этими нетерпимыми для русского уха созвучиями. Зачем говорить: инсинуация, когда можно сказать: недостойный, оскорбительный или трусливый намек? Не только в уездах, но и среди наших городских присяжных большинство незнакомо с иностранными языками. Я хотел бы знать, что отражается у них в мозгу, когда прокурор объясняет им, что подробности события инсценированы подсудимым, а защитник, чтобы не остаться в долгу, возражает, что преступление инсценизировал прокурор. Кто поверит, что на уездных сессиях, перед мужиками и лавочниками, раздается слово алиби? Иностранные фразы в судебной речи - такой же сор, как иностранные слова. Aquae et ignis interdictio*(8); amicus Plato, sed megis arnica veritas*(9) и неизбежное: cherchez la femme*(10), к чему все это? Вы говорите перед русским судом, а не перед римлянами или западными европейцами. Щеголяйте французскими поговорками и латинскими цитатами в ваших книгах, в ученых собраниях, перед светскими женщинами, но в суде - ни единого слова на чужом языке. Другой обычный недостаток наших судебных речей составляют ненужные вставные слова. Один из наших обвинителей имеет привычку к паузам; в этом еще нет недостатка; но в каждую остановку он вставляет слово: "хорошо". Это очень плохо. Молодой шорник обвинялся по 1 ч. 1455 ст. Уложения; в короткой и деловитой речи товарищ прокурора отказался от обвинения в умышленном убийстве и поддерживал обвинение по 2 ч. 1455 ст., указав присяжным на возможность признать убийство в драке. Но в речи были три паузы - и присяжные три раза слыхали: "хорошо"! Невольно думалось: человека убили, что тут хорошего? Другой обвинитель ежеминутно повторяет: "так сказать". Отличительная черта этого оратора - ясность мышления и смелая точность, иной раз грубость языка; а он кается в неумении определенно выражаться. Если оратор знает, что выражаемая им мысль должна показаться справедливой, он может с некоторым лицемерием начать словами: я не уверен, не кажется ли вам и т. п. Это хороший риторический прием. Нельзя возражать и против таких оборотов, как: нет сомнения, нам всем ясно и проч., если только не злоупотреблять ими; в них есть доля невинного внушения. Но если говорящий сам считает свой вывод не совсем твердым, вступительные слова вроде: мне кажется, мне думается,- могут только повредить ему. Когда обвинитель или защитник заявляет присяжным: "Я не знаю, какое впечатление произвело на вас заключение эксперта, но вы, вероятно, признаете, и т. д.", хочется сказать: не знаешь, так и не говори. Многие наши ораторы, закончив определенный период, не могут перейти к следующему иначе, как томительными, невыносимыми словами: и вот. Прислушайтесь к созвучию гласных в этом выражении, читатель. И это глупое выражение повторяется почти в каждом процессе с обеих сторон: "И вот поддельный документ пускается в обращение..."; "И вот у следственной власти возникает подозрение..." и т. д. Неправильное ударение так же оскорбительно для слуха, как неупотребительное или искаженное слово. У нас говорят: возбудил, переведен, алкоголь, астроном, злоба, деньгами, уменьшить, ходатайствовать, приговор вместо приговор. Произнесение этого последнего слова подчиняется какому-то непонятному закону: образованные люди в обществе, воспитанницы женских учебных заведений и члены сидячей магистратуры*(11) произносят: приговор; так же говорят подсудимые, то есть необразованные люди, знающие звуковые законы языка по чутью; чины прокуратуры, присяжные поверенные и их помощники, секретари судебных мест и кандидаты на судебные должности произносят: приговор; я спросил трех воспитанников из старших классов реального училища, и каждый порознь сказал: приговор. Различие это тем менее понятно, что никаких сомнений о правильном произношении этого слова нет!.. Тебя я сонну застаю, Когда свершают суд свирепый, Когда читают приговор, Когда готов отцу топор... Между законами забытыми в ту пору Жестокий был один: закон сей изрекал Прелюбодею смерть. Такого приговору В том городе никто не помнил, не слыхал. А наши старички? - Как их возьмет задор, Засудят об делах, что слово - приговор...*(12) Не буду повторять сказанного вначале о грамматических ошибках; скажу только, что на суде они встречаются чаще, чем в литературе и в разговорном языке. О точности слога Странно, казалось бы, упоминать о значении точности в юридическом споре. Но заботятся ли о ней у нас на суде? Нет. Неряшливость речи доходит до того, что образованные люди, ни мало не стесняясь и не замечая того, употребляют рядом слова, не соответствующие одно другому и даже прямо исключающие друг друга. Эксперт-врач, ученый человек, говорит: "подсудимый был довольно порядочно выпивши, и смерть раненого несомненно вероятно последовала от удара ножом"; прокурор полагает, что "факт можно считать более или менее установленным"; защитник заявляет присяжным, что они имеют право отвергать всякое усиливающее вину обстоятельство, если оно является недоказанным или по крайней мере сомнительным. Говорят: "зашить концы в воду"; "прежняя судимость обвиняемого уже служит для него большим отрицательным минусом". Председательствующий в своем напутствии упорно называет подсудимого Матвеева Максимовым, а умершего от раны Максимова Матвеевым, и в заключение предлагает им такой вывод: "Факты не оставляют сомнения в том, что подсудимый является тем преступником, которым он действительно является". Такие речи хоть кого собьют с толку. Точность обязательна при передаче чужих слов; нельзя изменять данных предварительного и судебного следствия. Всякий понимает это. Однако каждый раз, когда свидетель дает двоякую меру чего-либо, в словах сторон сказывается недостаток логической дисциплины. Свидетель показал, что подсудимый растратил от восьми до десяти тысяч; обвинитель всегда повторит: было растрачено десять тысяч, защитник всегда скажет: восемь. Следует отучиться от этого наивного приема; ибо нет сомнения, что судья и присяжные всякий раз мысленно поправляют оратора не к его выгоде. Надо поступать наоборот во имя рыцарской предупредительности к противнику или повторить показание полностью; в этом скажется уважение оратора к своим словам. Неловко говорить, но приходится напомнить, что оратор должен затвердить имена лиц, названия местностей, время отдельных происшествий. У нас то и дело слышится такое обращение к присяжным: один из свидетелей - я сейчас не могу вспомнить его имени, но вы без сомнения хорошо помните его слова,- удостоверил... Так нельзя говорить, это - testimonium paupertatis*(13). Присяжным действительно приходится запоминать, но обвинитель и защитник должны знать. Остановимся теперь на точности слога в другом отношении. Когда мы смешиваем несколько родовых или несколько видовых названий, наши слова выражают не ту мысль, которую надо сказать, а другую; мы говорим больше или меньше, чем хотели сказать, и этим даем противнику лишний козырь в руки. В виде общего правила можно сказать, что видовой термин лучше родового. Д. Кемпбель в своей книге "Philosophy of Rhetoric" приводит следующий пример из третьей книги Моисея: "Они (египтяне), как свинец, погрузились в великие воды" (Исход, XV, 10); скажите: "они, как металл, опустились в великие воды" - и вы удивитесь разнице в выразительности этих слов. Прислушиваясь к нашим судебным речам, можно прийти к заключению, что ораторы хорошо знакомы с этим элементарным правилом, но пользуются им как раз в обратном смысле. Они всегда предпочитают сказать: "душевное волнение"... вместо: "радость", "злоба", "гнев", нарушение телесной неприкосновенности - вместо "рана"; там, где всякий другой сказал бы "громилы", оратор говорит: "лица, нарушающие преграды и запоры, коими граждане стремятся охранить свое имущество", и т. п. Судится женщина; вместо того, чтобы назвать ее по имени или сказать: крестьянка, баба, старуха, девушка, защитник называет ее человеком и сообразно с этим произносит всю речь не о женщине, а о мужчине; все местоимения, прилагательные, глагольные формы употребляются в мужском роде. Не трудно представить себе, какую путаницу это вносит в представление слушателей. Обратная ошибка, то есть употребление названия вида вместо названия рода или собственного имени вместо видового, может иметь двоякое последствие: она привлекает внимание слушателей к признаку, который невыгоден для оратора, или, напротив, оставляет незамеченным то, что ему нужно подчеркнуть. Защитнику всегда выгоднее сказать: подсудимый, Иванов, пострадавшая, чем: грабитель, поджигатель, убитая; обвинитель уменьшает выразительность своей речи, когда, говоря о разоренном человеке, называет его Петровым или потерпевшим. В обвинительной речи о враче, совершившем преступную операцию, товарищ прокурора называл умершую девушку и ее отца, возбудившего дело, по фамилии. Это была излишняя нерасчетливая точность; если бы он говорил: девушка, отец, эти слова каждый раз напоминали бы присяжным о погибшей молодой жизни и о горе старика, похоронившего любимую дочь. Нередки и случаи смешения родового понятия с видовым. Обвинители негодуют на возмутительное и нехорошее поведение подсудимых. Не всякий дурной поступок бывает возмутительным, но возмутительное поведение хорошим быть не может. "Если вы пожелаете сойти со своего пьедестала судей и быть людьми,- говорил товарищ прокурора в недавнем громком процессе,- вам придется оправдать Кириллову по соображениям другого порядка". Разве судья не человек? Ошибка, аналогичная указанным выше, встречается часто в заключительных словах наших прокуроров. Они говорят присяжным: я ходатайствую о признании подсудимого виновным; я прошу у вас обвинительного приговора. Нищий может просить имущего о подаянии; влюбленный, пусть униженно, ищет благосклонности хорошенькой женщины; но разве присяжные заседатели по своей прихоти дарят обвинение или отказывают в нем? Не может государственный обвинитель просить о правосудии; он требует его. Шопенгауэр писал Фрауенштедту: урезывайте дукаты и луидоры, но не урезывайте моих слов; я пишу, как пишу я и никто иной; каждое слово имеет свое значение и каждое необходимо, хотя бы вы и не чувствовали и не замечали этого. Он не допускал малейшего изменения своего предложения или хотя бы слова, слога, буквы, знака препинания. В живой речи такая тщательность совсем не нужна, ибо тонкости и оттенки передаются не столько словами, сколько голосом. Но я советовал бы всякому оратору запомнить эти слова: одно неудачное выражение может извратить мысль, сделать трогательное смешным, значительное лишить содержания. Богатство слов Чтобы хорошо говорить, надо хорошо знать свой язык; богатство слов есть необходимое условие хорошего слога. Строго говоря, образованный человек должен свободно пользоваться всеми современными словами своего языка, за исключением специальных научных или технических терминов. Можно быть образованным человеком, не зная кристаллографии или высшей математики; нельзя,- не зная психологии, истории, анатомии и родной литературы. Проверьте себя: отделите известные вам слова от привычных, то есть таких, которые вы не только знаете, но и употребляете в письмах или в разговоре; вы поразитесь своей бедности. Мы большей частью слишком небрежны к словам в разговоре и слишком заботимся о них на кафедре. Это коренная ошибка. Старательный подбор слов на трибуне выдает искусственность речи, когда нужна ее непосредственность. Напротив, в обыкновенном разговоре изысканный слог выражает уважение к самому себе и внимание к собеседнику. В своей тонко написанной небольшой книжке "Art de Plaider" бельгийский адвокат De Baets*(14) говорит: "Когда вы приучите себя обозначать каждую вещь тем самым словом, которое на вашем языке в точности передает ее сущность, вы увидите, с какою легкостью тысячи слов будут являться в ваше распоряжение, коль скоро в уме вашем возникло соответствующее представление. Тогда в ваших словах не будет тех несообразностей, которые в ежедневных речах наших ораторов так раздражают чуткого слушателя". У великих писателей каждое отдельное слово бывает выбрано сознательно, с определенной целью; каждый отдельный оборот нарочито создан для данной мысли; это подтверждается их черновыми рукописями. Если бы в первоначальном наброске о смерти Ленского Пушкин написал: Угас огонь на алтаре, я думаю, что, перечитав рукопись, он заменил бы слово угас словом потух; а если бы в стихотворении: "Я вас любил..." было первоначально сказано: ...Любовь еще, быть может, В душе моей потухла не совсем, Пушкин, несомненно, вычеркнул бы это слово и написал бы: угасла не совсем. У нас многие не прочь похвалиться тем, что не любят стихов. Если бы спросить, много ли стихов они читали, то окажется, что они не равнодушны к поэзии, а просто незнакомы с нею. Спросите собеседника, кто убил Ромео, или от чего закололся Гамлет. Если он давно не был в опере, он простодушно ответит: не помню. Откройте наудачу Пушкина и прочтите вслух первый попавшийся стих в кружке знакомых: немногие узнают и скажут все стихотворение. Мы, однако, обязаны знать Пушкина наизусть; любим мы поэзию или нет, это все равно; обязаны для того, чтобы знать родной язык во всем его изобилии. Если писатель или оратор подбирает несколько прилагательных к одному существительному, если он часто поясняет отдельные слова дополнительными предложениями или ставит рядом несколько синонимов без постепенного усилия мысли,- это плохие признаки. А если он "скажет слово - рублем подарит", ему можно позавидовать. В речи по делу Плотицыных Спасович сказал: "Не нам, людям XIX века, пятиться в средние века". Червонец отдать не жаль за такое слово, как за пушкинский стих. Старайтесь богатеть ежедневно. Услыхав в разговоре или прочтя непривычное вам русское слово, запишите его себе в память и торопитесь освоиться с ним. Ищите в простонародной речи. Живя в городе, мы не знаем ее; живя в деревне, не прислушиваемся к ней; но мы не можем не чувствовать ее выразительности и красоты. Пьяница и вор нанялся к молодому крестьянину в работники, прослужил месяц и скрылся, украв 140 рублей. Обокраденный хозяин показывает: "Такой был задушевный старичок, такой трудник; мы думали, этот старичок умрет, от нас не уйдет". Председатель спрашивает свидетеля-крестьянина: "Светло было?" Тот отвечает: "Не шибко светло, затучивало". Вот как можно говорить. Здесь и неверное слово не засоряет, а украшает речь. Сколько любви к природе в народных названиях месяца: новичок и ветошок! Сколько свежего юмора в слове: завеялся! Такие выражения оживляют речь и вместе с тем придают ей непринужденный и добродушный оттенок. Вообще говоря, народный язык превосходит наш и простотой, и частыми образами; но, черпая в нем, мы, конечно, обязаны руководствоваться чувством изящного. Если вам не приходится говорить с крестьянами, читайте басни Крылова. Одним из признаков хорошего слога бывает правильное употребление синонимов. Не все равно сказать: жалость, сострадание или милосердие,обмануть, обольстить или провести,- удивиться, изумиться или поразиться. Кто владеет своим языком, тот бессознательно выбирает в каждом случае наиболее подходящее из слов однородного значения. Девочка 13 лет показала мне свое классное сочинение; она описывала свое первое свидание с незнакомой родственницей; в тексте встречались слова: старуха, старушка, старушонка,- тетка, тетушка, тетя. Я похвалил девочку за то, что в каждом отдельном случае она поместила именно то из каждых трех слов, которое соответствовало смыслу фразы. А я этого и не замечала, сказала она. Существуют слова: змей, змея,- выразительные, звучные слова; казалось бы, их нечего заменять. Однако Андреевский говорит: "Вот когда этот нож, как змий, проскользнул в его руку"*(15). Необычная форма слова придает ему тройную силу. В устах неразвитого или небрежного человека синонимы, напротив того, служат к затемнению его мыслей. Этот недостаток часто встречается у нас наряду с пристрастием к галлицизмам; русское слово употребляется рядом с иностранным синонимом, причем чужестранец получает первое место. Вот два отрывка из речи ученого юриста в Государственной думе: "Наказание, которое фиксируется, намечается судом...",- "общество, в отличие от отдельного человека, обладает гораздо большим материальным достатком, а потому и может себе позволить роскошь гуманности и человечности". В законе разумно сказано: "в запальчивости или раздражении"; мы, законники, все без исключения, далеко не разумно говорим: в запальчивости и раздражении. Каждого из нас в школе предостерегали от тавтологии и плеоназмов. Однако судебный оратор говорит: "Бухаленкова по своей натуре несомненно природа честная"; я недавно выслушал соображение: "Подсудимый субъективно думал, что совершает не грабеж, а тайную кражу". В одной не слишком длинной обвинительной речи о крайне сомнительном истязании приемыша-девочки женщиной, взявшей ее на воспитание, судьи и присяжные слышали такие отрывки: "Показания свидетелей в главном, в существенном, в основном совпадают; развернутая перед вами картина во всей своей силе, во всем объеме, во всей полноте изображает такое обращение с ребенком, которое нельзя не признать издевательством во всех формах, во всех смыслах, во всех отношениях; то, что вы слыхали, это ужасно, это трагично, это превосходит всякие пределы, это содрогает все нервы, это поднимает волосы дыбом". Знание предмета Человеческая речь была бы совершенной, если бы могла передавать мысль с такой же точностью, как зеркало отражает световые лучи. Но это идеальное совершенство, недостижимое и ненужное. Предмет, слабо освещенный, представляется на зеркальной поверхности в таком же неясном виде; вещь, освещенная ярко, и в зеркале отразится в четких очертаниях. То же можно сказать о человеческом языке: мысль, вполне сложившаяся в мозгу, легко находит себе точное выражение в словах; неопределенность выражений обыкновенно бывает признаком неясного мышления. Мне попался где-то один из афоризмов Гладстона: старайтесь вполне переварить предмет и освоиться с ним; это подскажет вам нужные выражения во время произнесения речи. Другими словами: Selon que notre idee est plus ou moins obscure, L"expression la suit, ou moins nette ou plus pure. Ce que l"on concoit bien s"enonce clairement, Et les mots pour le dire arrivent aisemerit*(16). Только точное знание дает точность выражения. Послушайте, как говорит крестьянин о сельских работах, рыбак о море, ваятель о мраморе; пусть будут это невежды во всякой другой области, но о своей работе каждый будет говорить определенно и понятно. Наши ораторы постоянно смешивают страховую премию со страховым вознаграждением, кровотечение с кровоизлиянием, и не всегда различают зачинщика от подстрекателя или крайнюю необходимость от необходимой обороны. При такой путанице в их словах может ли быть ясно в голове присяжных? Старым судьям хорошо знакомо мучительное недоумение, появляющееся на лицах присяжных, когда им разъясняются какие-нибудь процессуальные правила, например, невозможность оглашать свидетельские показания, изложенные в неформальных актах, значение кассации предыдущего приговора по тому же делу и т. п.; то же бывает и при разъяснениях, касающихся общей части Уложения о наказаниях. Это недоумение указывает, что мы не обладаем способностью говорить понятно даже о таких вещах, которые должны бы знать очень хорошо и которые вполне доступны пониманию обыкновенного здравомыслящего человека. Происходит это отчасти оттого, что оратор сам не слишком ясно понимает то, что хочет разъяснить, отчасти от полного неумения стать в положение слушателей. Этим объясняется, между прочим, необыкновенное пристрастие к техническим терминам. В акте вскрытия сказано: ряд кровоподтеков у наружного угла правой глазной впадины, спускающихся по направлению к правой ушной мочке. Присяжные слышали протокол, но, конечно, ни один из них не представляет себе эти следы насилия. Оратор непременно скажет про мочку и кровоподтек; а этого нельзя говорить; надо сказать так, чтобы они видели несколько синяков на правой щеке. Если в акте упомянуто о нарушении целости правой теменной и левой височной кости, скажите, как говорили пять минут тому назад в совещательной комнате: череп пробит в нескольких местах. Если же вам приходится говорить о сложных физиологических процессах, поройтесь в книгах и проверьте себя беседой со сведущим врачом. Сорные мысли Сорные мысли несравненно хуже сорных слов. Расплывчатые выражения, вставные предложения, ненужные синонимы составляют большой недостаток, но с этим легче примириться, чем с нагромождением ненужных мыслей, с рассуждениями о пустяках или о вещах, для каждого понятных. Подсудимый обвиняется по ст. 9 и 2 ч. 1455 ст. Уложения о наказаниях и признает себя виновным именно в покушении на убийство в состоянии раздражения. Оратор спрашивает: что такое убийство, что такое покушение на убийство, и объясняет это самым подробным образом, перечисляя признаки соответствующих статей закона. Он говорит безупречно, но разве это не пустословие? Ведь при самом блестящем таланте он не в состоянии сказать присяжным ничего нового. Вы помните монолог Меркуцио во втором акте "Ромео и Джульетты"? По случайному замечанию товарища он разражается очаровательной импровизацией о маленькой королеве Меб*(17). Это целый поток цветов и кружев, это чудный поэтический отрывок, но вместе с тем это чистая болтовня; Грациано недаром говорит о его несносных словоизвержениях: he speaks an infinite deal of nothing*(18). Примером непозволительного пустословия может служить начало прокурорских речей по мелким делам: "Господа присяжные заседатели! Подсудимый сознался в приписываемой ему краже; сознание подсудимого всегда считалось, как прежде выражались (говорится даже, по выражению императрицы Екатерины II), лучшим доказательством всего света..." Адвокат отвечает на это столь же избитым афоризмом: "Одно из двух: или верить подсудимому, или не верить; прокурор верит ему, я также; но если мы приняли его признание, то должны принять его целиком и, следовательно..." Разве это что-нибудь значит? Разве говорящий не знает, что можно верить вероятному или правдоподобному и не следует верить несообразному и нелепому? Так называемое remplissage, то есть заполнение пустых мест ненужными словами, составляет извинительный и иногда неизбежный недостаток в стихотворении; но оно недопустимо в деловой судебной речи. Можно возразить, что слишком сжатое изложение затруднительно для непривычных слушателей и мысли лишние сами по себе, бывают полезны для того, чтобы дать отдых их вниманию. Но это неверное соображение: во-первых, сознание, что оратор способен говорить ненужные вещи, уменьшает внимание слушателей, и, во-вторых, отдых вниманию присяжных следует давать не бесцельными рассуждениями, а повторением существенных доводов в новых риторических оборотах. Речь должна быть коротка и содержательна. У нас молодые защитники произносят по самым простым делам очень длинные речи; говорят обо всем, что только есть в деле, и о том, чего в нем нет. Но среди их соображений нет ни одного неожиданного для присяжных. Шопенгауэр советует: Nichts, was der Leser auch selbst denken kann*(19). Они поступают как раз наоборот: говорят только такие вещи, которые уже с самого начала судебного следствия были очевидны для всех. "И обвинители наши не свободны от этого упрека. Нужно ли напоминать, что словами оратора должен руководить здравый смысл, что небылиц и бессмыслицы говорить нельзя? Судите сами, читатель. Казалось бы, ни один обвинитель не станет намеренно ослаблять поддерживаемого им обвинения. Однако товарищ прокурора обращается к присяжным с таким заявлением: "Настоящее дело темное; с одной стороны, подсудимый утверждает, что совершенно непричастен к краже"; с другой - трое свидетелей удостоверяют, что он был задержан на месте преступления с поличным. Если при таких уликах дело называется темным, то что же можно назвать ясным? Подсудимый обвинялся по 9 и 1647 ст. Уложения; при заключении следствия председатель, оглашая его прежнюю судимость, прочел вопрос суда и ответ присяжных по другому делу, по которому он судился за вооруженный грабеж с насилием; в ответе было сказано: да, виновен, но без насилия и вооружен не был. Товарищ прокурора сказал присяжным, что подсудимый был уже осужден за столь тяжкое преступление, как грабеж с насилием, причем даже был вооружен. Это слова государственного обвинителя на суде! Присяжный поверенный зрелых лет рассуждает о законных признаках 2 ч. 1681 ст. Уложения о наказаниях, и присяжные услыхали следующее: "Что такое легкомыслие, это сказать невозможно; это понятие, которое не укладывается в определенные рамки; нельзя сказать, что легкомысленно и что не легкомысленно". Ученые цитаты, как и литературные отрывки или ссылки на героев известных романов,- все это не к месту в серьезной судебной речи. Кто говорит: "всуе законы писать, ежели их не исполнять" или "промедление времени смерти безвозвратной подобно", тот выдает себе свидетельство о бедности: он знает в истории только то, что слышал от других, а хочет показаться ученым. В одном громком процессе оратор, защищавший отца, укрывателя убийцы-дочери, вспомнил балладу Пушкина "Утопленник", стихотворение в прозе Тургенева "Воробей" и элегию Никитина "Вырыта заступом яма глубокая". Хозяйка грязного притона судилась за поджог по 1612 ст. Уложения. Один из ораторов высказал, между прочим, в своей речи, что и среди рабынь веселья, "начиная от евангельской Марии Магдалины до Сони Мармеладовой у Достоевского, до Надежды Николаевны у Гаршина и Катюши Масловой у Толстого встречаются нежные, возвышенные натуры..." Если и была нужна эта общая мысль, то она потеряла силу в этих именных справках. Берите примеры из литературы, берите их сколько угодно, если они нужны; но никогда не говорите, что взяли их из книги. Не называйте ни Толстого, ни Достоевского, говорите от себя. Лучший пушкинский стих есть неуместная роскошь в суровых словах прокурора, как и в полной надежд и сомнений страстной речи защитника: нельзя мешать жемчуг с желчью и кровью. Когда Ше д"Эст Анж молил ослепленных присяжных открыть глаза и понять ошибку, тянувшую их к жестокому осуждению несчастного ла Ронсьера*(20), до того ли ему было, чтобы вспомнить Горация или Расина? Но ведь у Кони, у Андреевского, кажется, нет ни одной речи без стихов или, по крайней мере, без выражений, взятых в стихотворениях. Да; но, во-первых, им это можно, а нам с вами нельзя; а во-вторых, возьмите заключение Андреевского по делу Афанасьевой: там упоминается старинное стихотворение о страданиях любви; это безупречно в своем роде, но это изящная словесность, а не судебная защита. О пристойности По свойственному каждому из нас чувству изящного мы бываем очень впечатлительны к различию приличного и неуместного в чужих словах; было бы хорошо, если бы мы развивали эту восприимчивость и по отношению к самим себе. Не касайтесь религии, не ссылайтесь на божественный промысел. Когда свидетель говорит: как перед иконой, как на духу и т. п., это оттенок его показания и только. Но когда прокурор заявляет присяжным: "Здесь пытались уничтожить улики; попытка эта, слава богу, не удалась", или защитник восклицает: "Ей богу! здесь нет доказательств", это нельзя не назвать непристойностью. В английском суде и стороны, и судьи постоянно упоминают о боге: God forbid! I pray to God! May God have mercy on your soul!*(21) и т. п. Человек, называющий себя христианином, обращается к другому человеку и говорит ему: мы вас повесим и подержим в петле на полчаса, дондеже последует смерть; да приимет вашу душу милосердый господь! Я не могу понять этого. Суд не божеское дело, а человеческое; мы творим его от имени земной власти, а не по евангельскому учению. Насилие суда необходимо для существования современного общественного строя, но оно остается насилием и нарушением христианской заповеди. Соблюдайте уважение к достоинству лиц, выступающих в процессе. Современные молодые ораторы без стеснения говорят о свидетельницах: содержанка, любовница, проститутка, забывая, что произнесение этих слов составляет уголовный проступок и что свобода судебной речи не есть право безнаказанного оскорбления женщины. В прежнее время этого не было. "Вы знаете,- говорил обвинитель,- что между Янсеном и Акар существовала большая дружба, старинная приязнь, переходящая в родственные отношения, которая допускает постоянное пребывание Янсена у Акар, допускает возможность обедать и завтракать у нее, заведовать ее кассой, вести расчеты, почти жить у нее"*(22). Мысль понятна без оскорбительных грубых слов. Неразборчивые защитники при первой возможности спешат назвать неприятного свидетеля "добровольным сыщиком". Если свидетель действительно соглядатайствовал, не имея в этом надобности, и притом прибегал к обманам и лжи, это может быть справедливым; но в большинстве случаев это делается безо всякого разумного основания, и человек, честно исполнивший свою обязанность перед судом, подвергается незаслуженному поруганию на глазах присяжных, нередко к явному вреду для подсудимого. Избегайте предположений о самом себе и о присяжных. У нас часто говорят: если у меня разгромили квартиру... если я знаю, что от моего показания зависит участь человека.., и т. п. Такие выражения просятся на язык, потому что придают речи оттенок непринужденности; но они переходят в привычку, которой надо остерегаться. Не замечая этого, наши защитники и обвинители высказывают иногда о себе самые неожиданные догадки, вроде следующих: "Если я иду на кражу со взломом, я, конечно, запасаюсь нужными орудиями..." "Если я решился на ложное показание перед судом, я, несомненно, постараюсь сделать это так, чтобы ложь не была заметна для судей". Эти предположения иногда выражаются во втором лице: вы давно знаете человека, доверяете ему, считаете его надежным другом, а он пользуется вашим доверием, чтобы, обкрадывать вас, чтобы обольстить вашу дочь и т. д. Нельзя думать, чтобы судьям было особенно приятно, выслушивать подобные речи; но бывает еще хуже. Я слыхал оратора, говорившего: "Если бы была объявлена безнаказанность преступлений, то верьте мне, господа присяжные заседатели, многим из ваших знакомых вы не решились бы подать руки". Другой оратор высказался еще смелее: "Иное дело, когда вы являетесь по вечерам в контору под предлогом работы на пишущей машине, а занимаетесь фабрикацией подложных векселей". Третий рассуждает: "Когда вы запускаете руку в карман своего соседа, чтобы вытащить кошелек..." Бедные присяжные! Кажется, что они беспокойно оглядываются направо и налево. Слог речи должен быть строго приличным как ради изящества ее, так и из уважения к слушателям. Резкое выражение никогда не будет поставлено в вину искреннему оратору, но резкость не должна переходить в грубость. В конце одной защитительной речи мне пришлось слышать слова: "собаке собачья и смерть". Так нельзя говорить, хотя бы это и казалось справедливым. С другой стороны, ненужная вежливость также может резать ухо и, хуже того, может быть смешна. Нигде не принято говорить: господин насильник, господин поджигатель. Зачем же государственному обвинителю твердить на каждом шагу: "господин Золотов" о подсудимом, которого он обвиняет в подкупе к убийству? А вслед за обвинителем защитники повторяют: "господин Лучин",- "господин Рапацкий",- "господин Киреев"; Рапацкий - это слесарь, Киреев - булочник, напавшие на Федорова; Лучин - приказчик Золотова, нанявший их для расправы с убитым; "господин Рябинин" - это швейцар, указавший им на Федорова; "господин Чирков" - извозчик, умчавший их после рокового удара. В уголовном споре, когда поставлен вопрос - преступник или честный человек, нет места житейским условностям, и несвоевременная вежливость переходит в насмешку. Но для одного из защитников и вежливости оказалось мало. Надо заметить, что, за исключением Рябинина, все подсудимые на судебном следствии признали, что Киреев и Рапацкий были подкуплены Золотовым и Лучиным, чтобы отколотить Федорова, а Чирков - чтобы увезти их после расправы с ним. На предварительном следствии Золотев, Рапацкий и Чирков признали, что было предумышленное убийство. Киреев ударом палки оглушил Федорова, его товарищ Рапацкий всадил ему в грудь финский нож по самую рукоятку. В порыве вдохновения один из защитников восклицал: "Чирков - этот славный, симпатичный юноша! Киреев - этот добрый, честный труженик! Лучин - этот милый, хороший мальчик"; а старший товарищ оратора кончил свою речь таким обращением к присяжным: "Небесное правосудие совершилось", то есть среди бела дня за несколько рублей зарезали человека; "совершите земное!", скажите: виновных нет... Простота и сила Высшее изящество слога заключается в простоте, говорит архиепископ Уэтли, но совершенство простоты дается нелегко*(23). О вещах обыкновенных мы, естественно, говорим обыкновенными словами; но под художественной простотой слога следует разуметь уменье говорить легко и просто о вещах возвышенных и сложных. "Man brauche gewohnliche Worte und sage ungewohnliche Dinge"*(24), - говорит Шопенгауэр. Можно играть, по его выражению, золотыми шахматами или простыми деревяшками: сила и блеск игры ничего не потеряют от этого. Послушаем, как говорят у нас. Талантливый обвинитель негодует против распущенности нравов, когда "кулаку предоставлена свобода разбития физиономий"; его товарищ хочет сказать: покойная пила - и говорит: "Она проводила время за тем ужасным напитком, который составляет бич человечества". Защитник хочет объяснить, что подсудимый не успел вывезти тележку со двора, а потому нельзя судить о том, хотел ли он украсть ее или имел другие намерения; казалось бы, так и надо сказать; но он говорит: "Тележка, не вывезенная еще со двора, находилась в такой стадии, что мы не можем составить определенного суждения о характере умысла подсудимого". Надо говорить просто. Можно сказать: Каин с обдуманным заранее намерением лишил жизни своего родного брата Авеля - так пишется в наших обвинительных актах; или: Каин обагрил руки неповинною кровью своего брата Авеля - так говорят у нас многие на трибуне; или: Каин убил Авеля - это лучше всего - но так у нас на суде почти не говорят. Слушая наших ораторов, можно подумать, что они сознательно изощряются говорить не просто и кратко, а длинно и непонятно. Простое сильное слово "убил" смущает их. "Он убил из мести",- говорит оратор и тут же, точно встревоженный ясностью выраженной им мысли, спешит прибавить: "Он присвоил себе функции (это было сказано, читатель!), которых не имел". И это не случайность. На следующий день новый оратор с той же кафедры говорил то же самое "Сказано: не убий! Сказано: нельзя такими произвольными действиями нарушать порядок организованного общества". Полицейский пристав давал суду показание о первоначальных розысках по убийству инженера Федорова; в дознании были некоторые намеки на то, что он был, убит за неплатеж денег рабочим. Свидетель не умел выразить этого просто и сказал: "Предполагалось, что убийство произошло на политико-экономической почве". Первый из говоривших ораторов обязан был заменить это нелепое выражение простыми и определенными словами. Но никто об этом не подумал. Прокурор и шестеро защитников один за другим повторяли: "Убийство произошло на политико-экономической почве". Хотелось крикнуть: "На мостовой!" Но что может быть изящного и выразительного в простых словах? - Судите. В стихотворении, посвященном 19 октября 1836 г., Пушкин, говорил: Меж нами речь не так игриво льется, Просторнее, грустнее мы сидим. Что может быть проще этих слов и прекраснее мысли? Или устами Дон Жуана: Я ничего не требую, но видеть Вас должен я, когда уже на жизнь Я осужден. Попробуйте сказать проще; не пытайтесь сказать сильнее. Оратору надо изобразить в высшей степени бесстрастного человека; Спасович говорит: "Он - как дерево, как лед". Слова бесцветные, а выражение выходит удивительно яркое. Крестьянин Царицын обвинялся в убийстве с целью ограбления; другие подсудимые утверждали, что он был только укрывателем преступления. Его защитник, молодой человек, сказал: "Обвинитель предполагает, что они делают это по взаимному уговору; я вполне согласен с ним: у них сговорилась совесть". Слова обыкновенные - выражение своеобразное и убедительное. Слово - великая сила, но надо заметить, что это союзник, всегда готовый стать предателем. Недавно в заседании Государственной думы представитель одной политической партии торжественно заявил: "Фракция нашего союза будет настойчиво ждать снятия исключительных положений". Не многого дождется страна от такой настойчивости. Но как научиться этой изящной простоте? Я заметил у некоторых судебных ораторов один очень выгодный прием: они вставляют отдельные отрывки из будущей речи в свои случайные разговоры. Это дает тройной результат: а) логическую проверку мыслей оратора, в) приспособление их к нравственному сознанию обывателя, следовательно, и присяжных, и с) естественную передачу их тоном и словами на трибуне. Последнее объясняется тем, что в обыденной беседе мы без труда и незаметно для себя достигаем того, что так трудно для многих на суде, то есть говорим искренне и просто. Высказав несколько раз одну и ту же мысль перед собеседником, оратор привыкает к ясному ее выражению простыми словами и усваивает подходящий естественный тон. Нетрудно убедиться, что этот прием полезен не только для слога, но и для содержания будущей речи: оратор может обогатиться замечаниями своего собеседника. На трибуне нельзя думать о словах; они должны сами являться в нужном порядке. И в этом случае lе mieux est l"ennemi du bien*(25). Если сорвалось неудачное выражение, то при спокойном изложении следует прервать себя и просто указать на ошибку: нет, это не то, что я хотел сказать - это слово неверно передает мою мысль и т. п. Оратор ничего не потеряет от случайной обмолвки; напротив, остановка задержит внимание слушателей. Но при быстрой речи в патетических местах останавливаться и поправляться нельзя. Слушатели должны видеть, что оратор увлечен вихрем своих мыслей и не может следить за отдельными выражениями... В разъяснении фактов, в разборе улик и в нравственной оценке бывает часто необходимо величайшее внимание и самая тщательная разработка мелочей; ничто значительное не должно оставаться не выясненным до конца, до тонкостей; в слоге, напротив, не нужно иной отделки, кроме той, которая свойственна обыкновенной речи оратора вне суда. Непринужденность, свобода, даже некоторая небрежность слога - его достоинства; старательность, изысканность - его недостатки. Буало прав, когда советует писателю: Vingt fois sur lе metier remettez votre ouvrage, Polissez lе sans cesse et lе repotissez, то есть отделывайте без конца; но это было бы губительным советом для оратора. Надо следовать указанию Фенелона: tout discours doit avoir ses inegalites*(26). Квинтилиан говорит: "Всякая мысль сама дает те слова, в которых она лучше всего выражается; эти слова имеют свою естественную красоту; а мы ищем их, как будто они скрываются от нас, убегают; мы все не верим, что они уже перед нами, ищем их направо и налево, а найдя, извращаем их смысл. Красноречие требует большей смелости; сильная речь не нуждается в белилах и румянах. Слишком старательные поиски слов часто портят всю речь. Лучшие слова - это те, которые являются сами собою; они кажутся подсказанными самой правдой; слова, выдающие старание оратора, представляются неестественными, искусственно подобранными; они не нравятся слушателям и внушают им недоверие: сорная трава, заглушающая добрые семена". "В своем пристрастии к словам мы всячески обходим то, что можно сказать прямо; повторяем то, что достаточно высказать один раз; то, что ясно выражается одним словом, загромождаем множеством, и часто предпочитаем неопределенные намеки открытой речи... Короче сказать, чем труднее слушателям понимать нас, тем более мы восхищаемся своим умом" (De Inst. Or., VIII). Он кончает прекрасным восклицанием: "Miser et, ut sic dicam, pauper orator est, qui nullum verbum aequo animo perdere potest"*(27). Монтень писал: "Le parler que j"aime est un parler simple et naif, court et serre, non tant delicat et peigne comme vehement et brusque"*(28). Бездарные люди не пишут, а списывают; Шопенгауэр сравнивает их слог с оттиском стертого шрифта. То же можно сказать и о большинстве наших обвинителей и защитников; какой-то бледной немочью страдают их речи. Они говорят готовыми чужими словами, они всегда рады воспользоваться ходячим оборотом. В разговорной речи встречается множество выражений, сложившихся из привычного сочетания двух или нескольких слов: "проницательный взгляд", "неразрешимая загадка", "внутреннее убеждение" (как будто может быть убеждение внешнее!), "грозный признак войны" и т. п. Такие ходячие выражения не годятся для сильной речи. Разбиралось дело о каком-то жестоком убийстве; обвинитель несколько раз говорил о кровавом тумане; воображение дремало; защитник сказал: "кровавый угар", и необычное слово задело за живое. Еще хуже, конечно, затверженные присловья и общие места, вроде: "все люди вообще и русский человек в частности",- "плоть от плоти и кровь от крови",- "вы, господа присяжные заседатели, как представители общественной совести, как люди жизни" и т. д. Мы каждый день слушаем эти вещания, а их следовало бы воспретить под страхом отлучения от трибуны. Надо знать цену словам. Одно простое слово может иногда выражать все существо дела с точки зрения обвинения или защиты; один удачный эпитет иной раз стоит целой характеристики. Такие слова надо подметить и с расчетливой небрежностью уронить их несколько раз перед присяжными; они сделают свое дело. Защитник Золотова говорил, между прочим, о том, что дуэль, как средство восстановить супружескую честь, не входит в нравы среды подсудимого; чтобы подчеркнуть это присяжным, он несколько раз называл его лавочником, хотя Золотов был купец 1-й гильдии и почти миллионер. Прогнанный со службы чиновник выманивал деньги у легковерных собутыльников, выдавая себя за гвардейского офицера в запасе; А. А. Иогансон называл его в своем заключительном слове не иначе, как корнет Загорецкий, гусар Загорецкий; он ни разу не сказал: обманщик, мошенник и, несмотря на это, много раз напоминал присяжным основной признак мошенничества. Это можно было бы назвать юридической выразительностью, и это очень выгодное качество для законника. Мне пришлось слышать подобный пример в устах совсем молодого оратора. Подсудимый обвинялся в убийстве; его защитник сказал: "Он не метил в сердце, он не бил и в живот; он попал в пах". Одно простое слово ясно указывает на отсутствие определенного умысла у подсудимого. Если вместо "попал" сказать "ударил", вся фраза теряет свое значение. Чтобы судить о том, в какой мере выразительность речи зависит от более или менее удачного сочетания слов, стоит только сравнить передачу одной и той же мысли на разных языках. Трудно перечесть, как много выражено в словах Мирабо: le tocsin de la necessite, но нельзя не чувствовать их необычайной силы; по-русски "набат необходимости" звучит как бессмыслица. Английское слово dream имеет два значения: сновидение или мечта; благодаря этой случайности слова Розенкранца в "Гамлете" "the shadow of a dream" являются квинтэссенцией элегической поэзии всех времен; по-русски слова "тень сновидения" или "тень мечты" вызывают только недоумение. С другой стороны, попробуйте перевести слова: "печаль моя светла". Посредственные писатели любят жаловаться на невозможность точно передать их тонкие мысли: слова слишком грубы, по их уверению, чтобы передать те оттенки, которые именно и составляют самую суть и главное достоинство того, что им надо сказать. Мысль изреченная есть ложь, вздыхают они. Но эти жалобы изобличают только их собственное скудоумие или бессилие. Читая истинных мыслителей, мы повторяем: как легко и ясно выражено здесь то, что так смутно сознавалось нами! Те обвиняют родной язык; эти восхищаются им и вспоминают слова Сенеки: mira in quibusdam rebus verborum proprietas est*(29). О благозвучии Красота звука отдельных слов и выражений имеет, конечно, второстепенное значение в живой, нервной судебной речи. Но из этого не следует, что ею должно пренебрегать. У привычных людей она является бессознательно; а чтобы судить, как значительны для слуха могут быть даже отдельные слова, вспомним одну строфу из Фета: Пусть головы моей рука твоя коснется И ты сотрешь меня со списка бытия, Но пред моим судом, покуда сердце бьется, Мы силы равные, и торжествую я. Нельзя не видеть, как много выигрывает мысль не только от смысла, но и от звучания глагола "сотрешь". Скажите "снесешь", и сила теряется. Прислушайтесь и оцените чрезвычайную выразительность звука в одном слове стихов: Gleich einer alten, halb verklungnen Sage Kommt erste Lieb" und Freundschaft mit herauf. Можно сказать это слово так, что слушающие не заметят его; можно сосредоточить в нем все настроение поэта. Прочтите вслух следующий отрывок: "Счастливая, счастливая, невозвратимая пора детства! Как не любить, не лелеять воспоминаний о ней? Воспоминания эти освежают, возвышают мою душу и служат для меня источником лучших наслаждений"*(30). После этого только глухой может сомневаться в том, что меланхолическое настроение выражается в плавных и шипящих звуках. Вспомните некоторые места из прелестного стихотворения А. К. Толстого "Сватовство": Кружась, жужжит и пляшет Ее веретено, Черемухою пашет В открытое окно. Звукоподражание в первой строке очевидно; его не должно подчеркивать; слово пашет напоминает весеннее тепло и пряный запах цветов; его можно и следует произнести так, чтобы передать этот намек. Стреляем зверь да птицы По дебрям по лесным, А ноне две куницы Пушистые следим. Слово пушистые заключает в себе настроение всего стихотворения; это очень нетрудно выразить интонацией голоса и некоторой расстановкой слогов. Я слыхал, как эти стихи читала восьмилетняя девочка: Услыша слово это, С Чурилой славный Дюк От дочек ждут ответа, Сердец их слышен стук. В последнем стихе она произнесла слово сердец и стук, подражая тиканью часов; получилась иллюзия сердцебиения. Еще большее значение, чем звукоподражание, имеет в прозаической речи ритм. Привожу только два примера: "Приидите ко мне все труждающиеся и обремененные, и аз упокою вы; возмите иго мое на себе и научитеся от мене, яко кроток есмь и смирен сердцем: и обрящете покой душам вашим; иго бо мое благо и бремя мое легко есть"*(31). В своей речи о Пушкине А. Ф. Кони сказал о его поэзии: "Так отдаленная звезда, уже утратившая свой блеск, еще посылает на землю свои живые, свои пленительные лучи..."*(32) Какая речь лучше, быстрая или медленная, тихая или громкая? Ни та, ни другая; хороша только естественная, обычная скорость произношения, то есть такая, которая соответствует содержанию речи, и естественное напряжение голоса. У нас на суде почти без исключения преобладают печальные крайности; одни говорятся скоростью тысячи слов в минуту; другие мучительно ищут их или выжимают из себя звуки с таким усилием, как если бы их душили за горло; те бормочут, эти кричат. Оратор, бесспорно занимающий первое место в рядах нынешнего зрелого поколения*(33), говорит, почти не меняя голоса и так быстро, что за ним бывает трудно следить. Между тем Квинтилиан писал про Цицерона: Cicero noster gradarius est, то есть, говорит с расстановкой. Если вслушаться в наши речи, нельзя не заметить в них странную особенность. Существенные части фраз по большей части произносятся непонятной скороговоркой или робким бормотанием; а всякие сорные слова вроде: при всяких условиях вообще, а в данном случае в особенности; жизнь - это драгоценнейшее благо человека; кража, то есть тайное похищение чужого движимого имущества, и т. п.- раздаются громко, отчетливо, "словно падает жемчуг на серебряное блюдо". Обвинительная речь о краже банки с вареньем мчится, громит, сокрушает, а обвинение в посягательстве против женской чести или в предумышленном убийстве хромает, ищет, заикается. Когда оратор вычисляет время, размеряет шаги, сажени и версты, он должен говорить отчетливо, отнюдь не торопливо и совершенно бесстрастно, хотя бы вся суть дела и, следовательно, участь подсудимых зависела от его слов. Я помню такой случай. На Васильевском острове, недалеко от Галерной гавани, была задушена и ограблена в своей квартире молодая женщина; убийство обнаружилось около двух часов дня, тело было еще настолько теплое, что прибывший врач не терял надежды спасти несчастную искусственным дыханием; в связи со свидетельскими показаниями это указывало, что убийство было совершено около часа дня. Другие свидетели удостоверяли, что два брата, обвинявшиеся в убийстве, до начала второго часа дня работали на заводе на Железнодорожной улице, за Невской заставой. Защитник предъявил суду план Петербурга и изложил в своей речи подробный расчет расстояния и времени, необходимого, чтобы доехать с Железнодорожной улицы до места преступления. Он сделал это по расчету безукоризненно; но он говорил: от завода до паровика две версты - полчаса, от станции паровика до Николаевского вокзала три перегона - сорок минут, от Николаевского вокзала до Адмиралтейства один перегон - пятнадцать минут, от Адмиралтейства до Николаевского моста один перегон... и т. д.; все это он говорил с крайней торопливостью, в том же возбужденном, страстном тоне, в каком изобличал небрежность и промахи следователе и предостерегал присяжных от осуждения невинных. При этом он сделал и другую ошибку: он слишком много говорил о важном значении этого расчета. Я проверил свое впечатление, спросив обоих своих товарищей, и должен сказать, что по извращенности, столь свойственной прихотливой и недоверчивой природе человека, мысль пошла не за рассуждением защитника, а совсем в другом направлении: явилось сомнение в том, были ли подсудимые на заводе в день убийства, и это сомнение родилось только вследствие ошибки защитника, от чрезмерного старания говорившего: он слишком трепетал, слишком звенел голосом. Ошибки эти, впрочем, не имели последствий: подсудимые были оправданы. Остерегайтесь говорить ручейком: вода струится, журчит, лепечет и скользит по мозгам слушателей, не оставляя в них следа. Чтобы избежать утомительного однообразия, надо составить речь в таком порядке, чтобы каждый переход от одного раздела к другому требовал перемены интонации. В своей превосходной книге "Hints on Advocacy"*(34) английский адвокат Р. Гаррис называет модуляцию голоса the most beautiful of all the graces of eloquence - самой прекрасной из всех прелестей красноречия. Это музыка речи, говорит он; о ней мало заботятся в суде, да и где бы то ни было, кроме сцены; но это неоценимое преимущество для оратора, и его следовало бы развивать в себе с величайшим прилежанием. Неверно взятый тон может погубить целую речь или испортить ее отдельные части. Помните вы этот бесподобный отрывок: "Тихонько и тихонько работа внутри кладовой продолжается... Вот уже дыму столько, что его тянет наружу; потянулись струйки через оконные щели на воздух, стали бродить над двором фабрики, потянулись за ветром на соседний двор..."*(35) Самые слова указывают и силу голоса, и тон, и меру времени. Как вы прочтете это? Так же, как "Осада! приступ! злые волны, как воры, лезут в окна...", как "Полтавский бой" или так, как "Простишь ли мне ревнивые мечты..?" Не думаю, чтобы это удалось вам. А нашим ораторам удается вполне; сейчас увидите. Прочтите следующие слова, подумайте минуту и повторите их вслух: "Любовь не только верит, любовь верит слепо; любовь будет обманывать себя, когда уже верить нельзя..." А теперь догадайтесь, как были произнесены эти слова защитником. Угадать нельзя, и я скажу вам: громовым голосом. Обвинитель напомнил присяжным последние слова раненого юноши: "Что я ему сделал? за что он меня убил?" Он сказал это скороговоркой. Надо было сказать так, чтобы присяжные слышали умирающего. По замечанию Гарриса, лучшая обстановка для упражнения голоса - пустая комната. Это, действительно, приучает к громкой и уверенной речи. С своей стороны, я напомню то, о чем уже говорил: повторяйте заранее обдуманные отрывки речи в случайных разговорах; это будет незаметно наводить вас на верную интонацию голоса. А затем - учитесь читать вслух. А. Я. Пассовер говорил мне, что Евгений Онегин делается откровением, когда его читает С. А. Андреевский. Подумайте, что это значит, и попытайтесь прочесть несколько строф так, чтобы хоть кому-нибудь они показались откровением*(36). Истинно художественная речь состоит в совершенной гармонии душевного состояния оратора с внешним выражением этого состояния; в уме и в сердце говорящего есть известные мысли, известные чувства; если они передаются точно и притом не только в словах, но во всей внешности говорящего, его голосе и движениях, он говорит как оратор. Да это невыносимо! - скажете вы; я не Кони и не Андреевский... Читатель! Позвольте напомнить вам то, что я сказал с самого начала: бросьте книгу. Не бросили? Так не забывайте, что искусство начинается там, где слабые теряют уверенность в своих силах и охоту работать. Глава II. Цветы красноречия Красноречие есть прикладное искусство; оно преследует практические цели; поэтому украшение речи только для украшения не соответствует ее назначению. Если оставить в стороне нравственные требования, можно было бы сказать, что самая плохая речь лучше самой превосходной, коль скоро вторая не достигла цели, а первая имела успех. С другой стороны, всеми признается, что главное украшение речи заключается в мыслях. Но это - игра слов; мысли составляют содержание, а не украшение речи; нельзя смешивать жилые помещения здания с лепным орнаментом на его фасаде или фресками на внутренних стенках. Таким образом, мы подходим к основному вопросу: какое значение могут иметь цветы красноречия на суде, или, лучше сказать, указываем основное положение: риторические украшения, как и прочие элементы судебной речи, имеют право на существование только как средства успеха, а не как источник эстетического наслаждения. Цветы красноречия - это курсив в печати, красные чернила в рукописи. Древние высоко ценили изящество и блеск речи; без этого не признавалось искусства. Nec fortibus modo, sed etiam fulgentibus armis proeliatus in causa est Cicero Cornelii,- говорит Квинтилиан. Далее, в той же главе: "Красота речи содействует успеху; те, кто охотно слушают, лучше понимают и легче верят. Недаром Цицерон писал Бруту, что нет красноречия, если нет восхищения слушателей, и Аристотель недаром учил их восхищать". Эти слова могут вызвать возражение наших современных обви

Так называется книга П., Сергеича (П. С. Пороховщикова), вышедшая в 1910 году, задачею которой является исследование условий судебного крас­норечия и установление его методов. Автор - опытный судебный деятель, верный традициям лучших времен су­дебной реформы,-вложил в свойтруд не только обширное знакомство с образцами ораторско­го искусства, но и богатый результат своих наблюдений из области живого слова в русском суде.

Эта книга является вполне своевременной и притом в двух отноше­ниях. Она содержит практическое, основанное на много­численных примерах, назидание о том, как надо и - еще чаше - как не надо говорить на суде,что,по-видимому, особенно важно в такое время, когда развязность прие­мов судоговорения развивается за счет их целесообраз­ности. Она своевременна и потому, что в сущноститоль- ко теперь, когда накопился многолетний опыт словесно­го судебного состязания и появились в печати целые сборники обвинительных и защитительных речей, сдела­лись возможными основательное исследование основсу- дебного красноречия и всесторонняя оценка практиче­ских прцемов русских судебных ораторов...

Книга П. С. Пороховщикова... полное, подробное и богатое эрудицией и примерами исследование о сущест­ве и проявлениях искусства речи на суде. B авторе по­переменно сменяют друг друга восприимчивый и чуткий наблюдатель, тонкий психолог, просвещенный юрист, а по временам и поэт, благодаря чему эта серьезная кни­га изобилует живыми бытовыми сценами и лирическими местами, вплетенными в строго научную канву. Таков, например, рассказ автора, приводимый в доказательство того, как сильно может влиять творчество в судебной речи даже по довольно заурядному делу. B те недавние дни, когда еще и разговора не было о свободе вероиспо­ведания, полиция по сообщению дворника явилась в подвальное жилье, в котором помещалась сектантская молельня. Хозяин - мелкий ремесленник,- встав на по­роге, грубо крикнул, что никого не впустит к себе и за­рубит всякого, кто попытается войти, что вызвало со­ставление акта о преступлении, предусмотренном статьей 286 Уложения о наказаниях и влекущем за собою тюрь­му до четырех месяцев или штраф не свыше ста рублей. «Товарищ прокурора сказал: поддерживаю обвинитель­ный акт. Заговорил защитник, и через несколько мгнове­ний вся зала превратилась в напряженный, очарован­ный и встревоженный слух»,- пишет автор. «Он говорил нам, что люди, оказавшиеся в этой подвальной молель­не, собрались туда не для обычного богослужения, что это был особо торжественный, единственный день в го­ду, когда они очищались от грехов своихинаходилипри- мирение со всевышним, что в этот день они отрешались от земного, возносясь к божественному; погруженные B святая святых души своей, они были неприкосновенны для мирской власти, были свободны даже от законных ее запретов. И все время защитник держал нас на поро­ге этого низкого подвального хода, где надо было в темноте спуститься по двум ступенькам, где толкались дворники и где за дверью в низкой убогой комнате серд­ца молившихся уносились к богу... Я не могу передать этой речи и впечатления, ею произведенного, но скажу, что не переживал более возвышенного настроения. За­седание происходило вечером, в небольшой тускло осве­щенной зале, но над нами расступились своды, и мы со своих кресел смотрели прямо в звездное небо, из време­ни в вечность»...

Можно не соглашаться с некоторыми из положений и советов автора, но нельзя не признать за его книгой большого значения для тех, кто субъективно или объек­тивно интересуется судебным красноречием как предме­том изучения или как орудием своей деятельности, или, наконец, показателем общественного развития в данное время. Четыре вопроса возникают обыкновенно пред каждым из таких лиц: что такое искусство речи на суде? какими свойствами надо обладать, чтобы стать судеб­ным оратором? какими средствами и способами может располагать последний? в чем должно состоять содер­жание речи и ее подготовка? Ha все эти вопросы встре­чается у П. С. Пороховщикова обстоятельный ответ, разбросанный по девяти главам его обширной книги (390 страниц). Судебная речь, по его мнению, есть про­дукт творчества, такой же его продукт, как всякое лите­ратурное или поэтическое произведение. B основе по­следних лежит всегда действительность, преломившаяся, так сказать, в призме творческого воображения. Ho та­кая же действительность лежит и в основе судебной ре­чи, действительность по большей части грубая, резкая. Разница между творчеством поэта и судебного оратора состоит главным образом в том, что они смотрят надей- ствительность с разных точек зрения и сообразно этому черпают из нее соответствующие краски, положения и впечатления, перерабатывая их затем в доводы обвине­ния или защиты или в поэтические образы. «Молодая помещица,- говорит автор,- дала пощечину слишком смелому поклоннику. Для сухих законников это-142 статья Устава о наказаниях,- преследование в частном порядке,- три месяца ареста; мысль быстро пробежала по привычному пути юридической оценки и остановилась. A Пушкин пишет «Графа Нулина», и мы полвека спу­стя читаем эту 142 статью и не можем ею начитаться. Ночью на улице ограбили прохожего, сорвали с него шубу... Опять все просто, грубо, бессодержательно: гра­беж с насилием, 1642 статья Уложения - арестантские отделения или каторга до шести лет, а Гоголь пишет «Шинель» - высокохудожественную и бесконечно дра­матическую поэму. B литературе нет плохих сюжетов; в суде не бывает неважных дел и нет таких, в которых

человек образованный и впечатлительный не мог бы найти основы для художественной речи». Исходная точ­ка искусства заключается в умении уловить частное, подметить то, что выделяет известный предмет из ряда ему подобных. Для внимательного и чуткого человека в каждом незначительном деле найдется несколько та­ких характерных черт, в них всегда есть готовый мате­риал для литературной обработки, а судебная речь, по удачному выражению автора, «есть литература на лету». Отсюда, собственно, вытекаети ответна второй вопрос: что нужно для того, чтобы быть судебным оратором? Наличие прирожденного таланта, как думают многие, вовсе не есть непременное условие, без которого нельзя сделаться оратором. Это признано еще в старой аксио­ме, говорящей, что oratores fiunt. Талант облегчает за­дачу оратора, но его одного мало: нужны умственное

развитие и умение владеть словом, что достигается вдум­чивым упражнением. Кроме того, другие личные свойст­ва оратора, несомненно, отражаются на его речи. Меж­ду ними, конечно, одно из главных мест занимает его темперамент. Блестящая характеристика темперамен­тов, сделанная Кантом, различавшим два темперамен­та чувств (сангвинический и меланхолический) и два темперамента деятельности (холерический и флегмати­ческий), нашла себе физиологическую основу в труде Фулье «О темпераменте и характере». Она применима ко всем говорящим публично. Разность темпераментов и вызываемых ими настроений говорящего обнаружи­вается иногда даже помимо его воли в жесте, в тоне го­лоса, в манере говорить и способе держать себя на суде. Типическое настроение, свойственное тому или другому темпераменту оратора, неминуемо отражается на его отношении к обстоятельствам, о которых он говорит, и на форме его выводов. Трудно представить себе мелан­холика и флегматика, действующими на слушателей исполненною равнодушия, медлительной речью или без­надежной грустью, «уныние на фронт наводящею», по образному выражению одного из приказов императора Павла. Точно так же не может не сказываться в речи оратора его возраст. Человек, «слово» и слова которого были проникнуты молодой горячностью, яркостью и сме­лостью, с годами становится менее впечатлительным и приобретает больший житейский опыт. Жизнь приучает его, с одной стороны, чаще, чем в молодости, припоми­нать и понимать слова Екклезиаста о «суете сует», а с другой стороны, развивает в нем гораздо большую уве­ренность в себе от сознания, что ему - старому испытан­ному бойцу - внимание и доверие оказываются очень часто авансом и в кредит, прежде даже чем он начнет свою речь, состоящую нередко в бессознательном повто­рении самого себя. Судебная речь должна заключать в себе нравственную оценку преступления, соответствую­щую высшему мировоззрению современного общества. Ho нравственные воззрения общества не так устойчивы и консервативны, как писаные законы. Ha них влияет про­цесс то медленной и постепенной, то резкой и неожидан­ной переоценки ценностей. Поэтому оратор имеет выбор между двумя ролями: он может быть послушным иуве- ренным выразителем господствующих воззрений, соли­дарным с большинством общества; он может, наоборот, выступить в качестве изобличителя распространенных заблуждений, предрассудков, косности или слепоты об­щества и идти против течения, отстаивая свои собствен­ные новые взгляды и убеждения. B избирании одногоиз этих путей, намеченных и автором, неминуемо должны сказываться возраст оратора и свойственные ему на­строения.

Содержание судебной речи играет не меньшую роль, чем искусство в ее построении. У каждого, кому пред­стоит говорить публично и особливо на суде, возникает мысль: о чем говорить, чтбговоритьи как говорить? Ha первый вопрос отвечает простой здравый рассудок и ло­гика вещей, определяющая последовательность и связь между собою отдельных действий. Что говорить - ука­жет ta же логика, на основе точного знания предмета, о котором приходится повествовать. Там, где придется говорить о людях, их страстях, слабостях и свойствах, житейская психология и знание общих свойств челове­ческой природы помогут осветить внутреннюю сторону рассматриваемых отношений и побуждений. При этом надо заметить, что психологический элемент в речи во­все не должен выражаться в так называемой «глубине психологического анализа», в разворачивании человече­ской души и в копанье в ней для отыскания очень часто совершенно произвольно предполагаемых в ней движе­ний и побуждений. Фонарь для освещения этих глубин уместен лишь в руках великого художника-мыслителя, оперирующего над им же самим созданным образом. Уж если подражать, то не Достоевскому, который бура­вит душу, как почву для артезианского колодца, а уди­вительной наблюдательности Толстого, которую ошибоч­но называют психологическим анализом. Наконец, со­весть должна указать судебному оратору, насколько нравственно пользоваться тем или другим освещением обстоятельств дела и возможным из их сопоставления выводом. Здесь главная роль в избрании оратором того или другого пути принадлежит сознанию им своего дол­га перед обществом и перед законом, сознанию, руково­дящемуся заветом Гоголя: «Co словом надо обращаться честно». Фундаментом всего этого, конечно, должно слу­жить знакомство с делом во всех его мельчайших под­робностях, причем трудно заранее определить, какая из этих подробностей приобретет особую силу и значение для характеристики события, лиц, отношений... Для при­обретения этого знакомства не нужно останавливаться ни перед каким трудом, никогда не считая его бесплод­ным. «Te речи,- совершенно справедливо указывает автор,- которые кажутся сказанными просто, в самом деле составляют плод широкого общего образования, давнишних частых дум о сущности вещей долгого опыта и - кроме всего этого - напряженной работы над каж­дым отдельным делом». K сожалению, именно здесь ча­ще всего сказывается наша «лень ума», отмеченная в горячих словах еще Кавелиным.

B вопросе: как говорить - на первый план выступает уже действительное искусство речи. Пишущему эти стро­ки приходилось, читая лекции уголовного судопроизвод­ства в училище Правоведения и в Александровском ли­цее, выслушивать не раз просьбу своих слушателей разъяснить им, что нужно, чтобы хорошо говорить на суде. Он всегда давал один и тот же ответ: надо знать хорошо предмет, о котором говоришь, изучив его BO всех подробностях, надо знать родной язык, с его богатством, гибкостью и своеобразностью, так, чтобы не искать слов и оборотов для выражения своей мысли и, наконец, надо быть искренним. Человек лжет обыкновенно трояким образом: говорит не то, что думает, думает не то, что чувствует, то есть обманывает не только других, но и са­мого себя, и, наконец, лжет, так сказать, в квадрате, го­воря не то, что думает, и думая не то, что чувствует. Bce эти виды лжи могут находить себе место в судебной ре­чи, внутренно искажая ее и ослабляя ее силу, ибо неиск­ренность чувствуется уже тогда, когда не стала еще, так сказать, осязательной... Языку речи посвящены две гла­вы в труде П. С. Пороховщикова, со множеством вер­ных мыслей и примеров. Русский язык и в печати, и в устной речи подвергается в последние годы какой-то ожесточенной порче... Автор приводит ряд слов и оборо­тов/вошедших в последнее время в практику судогово­рения без всякого основания и оправдания и совершен­но уничтожающих чистоту слога. Таковы, например, сло­ва- фиктивный (мнимый), инспирировать (внушать), доминирующий, симуляция, травма, прекарность, бази­ровать, варьировать, таксировать (вместо наказывать), корректив, дефект, анкета, деталь, досье (производст­во), адекватно, аннулировать, ингредиент, инсцениро­вать и т. д. Конечно, есть иностранные выражения, кото­рых нельзя с точностью перевести по-русски. Таковы приводимые автором - абсентеизм, лояльность, ском­прометировать; но у нас употребляются термины, смысл которых легко передаваем на русском языке. B моей су­дебной практике я старался заменить слово alibi, совер­шенно непонятное огромному большинству присяжных, словом инобытность, вполне соответствующим понятию alibi,-u название заключительного слова председателя к присяжным - резюме - названием «руководящее на­путствие», характеризующим цель и содержание речи председателя. Эта замена французского слова resume, как мне казалось, встречена была многими сочувствен­но.. Вообще привычка некоторых из наших ораторов из­бегать существующее русское выражение и заменять.его иностранным или новым обличает малую вдумчивость в то, как следует говорить. Новое слово в сложившемся уже языке только тогда извинительно, когда оно безус­ловно необходимо, понятно и звучно. Иначе мы рискуем вернуться к отвратительным искажениям русского офи­циального языка после Петра Великого и почти до цар­ствования Екатерины, совершаемым притом, употребляя тогдашние выражения, «без всякого резону по бизарии своего гумору».

Ho не одна чистота слога страдаетвнаших судебных речах: страдает и точность слога, заменяемая излишком слоів для выражения иіногда простого и яоного понятия, причем слова эти нанизываются одно за другим ради пущего эффекта. B одной не слишком длинной обвини­тельной речи о крайне сомнительном истязании приемы- ша-девочки женщиной, взявшей ее на воспитание, судьи и присяжные слышали, по словам автора, такие отрыв­ки: «Показания свидетелей в главном, в существенном, в основном совпадают; развернутая перед вами картина во всей своей силе, во всем объеме, во всей полноте изо­бражает такое обращение с ребенком, которое нельзя не.признать издевательством во всех формах, во всех смыслах, во всех отношениях; то, что вы слыхали, это ужасно, это трагично, это превосходит всякие пределы, это содрогает все нервы, это поднимает волосы дыбом»... K недостаткам судебной речи автор, в свою очёредь, от­носит «сорные мысли», то есть общие места, избитые (и не всегда верно приводимые) афоризмы, рассужде­ния о пустяках и вообще всякую не идущую к делу «от­себятину», как называли в журнальном мире заполне­ние пустых мест в книге или газете. Он указывает, за­тем, на необходимость пристойности. «По свойственно­му каждому из нас чувству изящного,- пишет ои,- мы бываем впечатлительны к различию приличного и не­уместного в чужих словах; было бы хорошо, если бы мы развивали эту восприимчивость и по отношению к самим себе». Ho этого, к великому сожалению тех, которые помнят лучшие нравы в судебном ведомстве, нет. Совре­менные молодые ораторы, по свидетельству автора, без

стеснения говорят о свидетельницах: содержанка, лю­

бовница, проститутка, забывая, что произнесение этих слов составляет уголовный проступок и что свобода су­дебной речи не есть право безнаказанного оскорбления женщины. B прежнее время этого не было. «Вы знае­те,- говорит обвинитель в приводимом автором приме­ре,- что между Янсеном и Акар существовала большая дружба, старинная приязнь, переходящая в родствен­ные отношения, которые допускают возможность обедать и завтракать у нее, заведовать ее кассой, вести расчеты, почти жить у нее». Мысль понятна, прибавляет автор, и без оскорбительных грубых слов.

K главе о «цветах красноречия», как несколько иро­нически называет автор изящество и блеск речи,- этот «курсив в печати, красные чернила в рукописи» - мы встречаем подробный разбор риторических оборотов, свойственных судебной речи, и в особенности образов, метафор, сравнений, противопоставлений и т. д. Особое внимание уделяется образам, и вполне основательно. Человек редко мыслит логическими посылками. Всякое живое мышление, обращенное не на отвлеченные пред­меты, определяемые с математической точностью, как, например, время или пространство, непременно рисует себе образы, от которых отправляется мысль и вообра­жение или к которым они стремятся. Они властно втор­гаются в отдельные звенья целой цепи размышлений, влияют на вывод, подсказывают решимость и вызывают нередко в направлении воли то явление, которое в ком­пасе называется девиацией. Жизнь постоянно показы­вает, как последовательность ума уничтожается или ви­доизменяется под влиянием голоса сердца. Ho что же такое этот голос,как нерезультатиспуга,умиления,него- дования или восторга перед тем илидругимобразом?Вот почему искусство речи на суде заключает в себе уменье мыслцть, а следовательно, и говорить образами. Разби­рая все другие риторические обороты и указывая, как небрегут некоторыми из них наши ораторы, автор чрез­вычайно искусно цитирует вступление в речь знаменито­го Chaix-d*Est-Ange по громкому делу Ла-Ронсиера, об­винявшегося в покушении на целомудрие девушки, от­мечая в отдельной графе, рядом с текстом, постепенное употребление защитником самых разнообразных оборо­тов речи.

Хотя, собственно говоря, ведение судебного следст­вия не имеет прямого отношения к искусству речи на суде, но в книге ему посвящена целая, очень интерес­ная глава, очевидно, в том соображении, что на судеб­ном следствии и особливо на перекрестном допросе про­должается судебное состязание, в которое речи входят лишь как заключительные аккорды. B этом состязании, конечно, главную роль играет допрос свидетелей, ибо прения сторон по отдельным процессуальным действиям сравнительно редки и имеют строго деловой, заключен­ный в узкие и формальные рамки характер. Наша лите­ратура представляет очень мало трудов, посвященных допросу свидетелей. Особенно слабо разработана пси­хология свидетельских показаний и те условия, которые влияют на достоверность, характер, объем и форму этих показаний. Я пытался по мере сил пополнить этот про­бел в введении в четвертое издание моих «Судебных речей» в статье: «Свидетели на суде» и горячо приветст­вую те 36 страниц, которые 11. С. Пороховщиков посвя­щает допросу свидетелей, давая ряд животрепещущих бытовых картин, изображая недомыслие допрашиваю­щих и снабжая судебных деятелей опытными советами, изложенными с яркой доказательностью.

Объем настоящей статьи не позволяет коснуться мно­гих частей книги, но нельзя не указать на одно ориги­нальное ее место. «Есть вечные, неразрешимые вопросы о праве суда и наказания вообще,- говорит автор,- и есть такие, которые создаются столкновением сущест­вующего порядка судопроизводства с умственными и нравственными требованиями данного общества в опре­деленную эпоху. Вот несколько вопросов того и другого рода, остающихся нерешенными и доныне, и с которы­ми приходится считаться: в чем заключается цель на­казания? можно ли оправдать подсудимого, когда срок его предварительного заключения больше срока угро­жающего ему наказания? можно ли оправдать подсуди­мого по соображению: на его месте я поступил бы так же, как он? может ли безупречное прошлое подсудимо­го служить основанием к оправданию? можно ли ста­вить ему в вину безнравственные средства защиты? можно" ли оправдать подсудимого потому, что его семье грозит нищета, если он будет осужден? можно ли осу­дить человека, убившего другого, чтобы избавиться от физических или нравственных истязаний со стороны убитого? можно ли оправдать второстепенного.соучаст- ника на том основании, что главный виновник остался безнаказанным вследствие небрежности или недобросо­вестности должностных лиц? заслуживает ли присяжное показание большего доверия, чем показание без прися­ги? какое значение могут иметь для данного процесса жестокие судебные ошибки прошлых времен и других народов? имеют ли присяжные заседатели нравственное право считаться с первым приговором по кассированно­му делу, если на судебном следствии выяснилось, что приговор был отменен неправильно, например, под пред­логом нарушения, многократно признанного сенатом за несущественное? имеют ли присяжные нравственное право на оправдательное решение вследствие пристраст­ного отношения председательствующего к подсудимому? и т. n. По мере сил и нравственного разумения судеб­ный оратор должен основательно продумать эти вопро­сы не только как законник, но и как просвещенный сын своего времени. Указание на эти вопросы во всей их со­вокупности встречается в нашей юридической литерату­ре впервые с такою полнотою и прямодушием. Несом­ненно, что перед юристом-практиком они возникают не­редко, и необходимо, чтобы неизбежность того или друго­го их решения не заставала его врасплох. Решение это не может основываться на бесстрастной букве закона; в нем должны найти себе место и соображения уголов­ной политики, и повелительный голос судебной этики, этот non scripta, sed nata lex. Выставляя эти вопросы, автор усложняет задачу оратора, но вместе с тем обла­гораживает ее.

Обращаясь к некоторым специальным советам, да- вамым автором адвокатам и прокурорам, приходится прежде всего заметить, что, говоря об искусстве речи на суде, он напрасно ограничивается речами сторон. Руко­водящее напутствие председателя присяжным относит­ся тоже к области судебной речи и умелое его изложе­ние всегда имеет важное, а иногда решающее значение. Уже самые требования закона - восстановить истинные обстоятельства дела и не высказать при этом личного мнения о вине или невиновности подсудимого - должны заставлять председателя относиться с особым внима­нием и вдумчивостью не только к содержанию, HO И K форме своего напутствия. Восстановление нарушенной или извращенйой в речах сторон перспективы дела тре­бует не одного усиленного внимания и обостренной па­мяти, но и обдуманной постройки речи и особой точно­сти и ясности выражений. Необходимость же преподать присяжным общие основания для суждения о силе до­казательств, не выражая притом своего взгляда на от­ветственность обвиняемого, налагает обязанность край­не осторожного обращения со словом в исполненииэтой скользкой задачи. Здесь вполне уместны слова Пушки­на: «Блажен, кто словом твердо правит - и держит мысль на привязи свою...». Руководящее напутствие должно быть свободно от пафоса, в нем не могут нахо­дить себе места многие из риторических приемов, уме­стных в речах сторон; но если образы заменяют в нем сухое и скупое слово закона, то оно соответствует сво­ему назначению. Кроме того, не следует забывать, что огромное большинство подсудимых во время уездных сессий не имеет защитников или получает подчас та­ких, назначенных от суда из начинающих кандидатов на судебные должности, про которых обвиняемый может сказать: «Избави нас бог от друзей!». B этих случаях председатель нравственно обязан изложить в сжатых, но живых выражениях то, что можно сказать в защиту подсудимого, просящего очень часто в ответе на речь обвинителя «судить по-божески» или беспомощно раз­водящего руками. Несмотря на то, что в 1914годуиспол- нилось пятидесятилетие со времени издания судебных уставов, основы и приемы руководящего напутствия мало разработаны теоретически и совсем не разработа­ны практически, да и в печати до последнего времени можно было найти лишь три моих напутствия в книге «Судебные речи», да в старом «Судебном вестнике» речь Дейера по известному делу Нечаева и первые председательские опыты первых дней судебной рефор­мы, этот «Фрейшиц, разыгранный перстами робких уче­ниц». Поэтому нельзя не пожалеть, что автор «Искусст­ва речи на суде» не подверг своей тонкой критической оценке речи председателя и своей разработке «осново­положения» последней.

Нельзя не присоединиться вполне к ряду практиче­ских советов прокурору и защитнику, которыми автор заключает свою книгу, облекая их в остроумную форму с житейским содержанием, почерпнутым из многолетне­го судебного опыта, но трудно согласиться с его безус­ловным требованием письменного изложения предстоя- щейнасуде речи.

«Знайте, читатель,- говорит он,- что, не исписав нескольких сажен или аршин бумаги,вы не скажете сильной речи по сложному делу. Если толь- го вы не гений, примите это за аксиому и готовьтесь с пером в руке. Вам предстоит не публичная лекция, не поэтическая импровизация, как в «Египетских ночах». Вы идете в бой». Поэтому, по мнению автора, во всяком случае"речь должна быть написана в виде подробного логического рассуждения; каждая отдельная часть ее должна быть изложена в виде самостоятельного целого и эти части затем соединены между собою в общее неуязвимое целое. Совет писать речи, хотя и не всегда в такой категорической форме, дают и некоторые клас­сические западные авторы (Цицерон, Боннье, Ортлоф и др.); дает его, как мы видели, Миттермайер, а из на­ших ораторов-практиков - Андреевский. И все-таки с ними согласиться нельзя. Между импровизацией, ко­торую наш автор противополагает писаной речи, и уст­ной, свободно слагающейся в самом заседании, речью есть большая разница. Там все неизвестно, неожиданно и ничем не обусловлено,- здесь есть готовый материал и время для его обдумывания и распределения. Роко­вой вопрос: «Господин прокурор! Ваше слово»,- за­стающий, по мнению автора, врасплох человека, не вы­сидевшего предварительно свою речь на письме, обра­щается ведь не к случайному посетителю, разбуженному от дремоты, а к человеку, по большей части писавшему обвинительный акт и наблюдавшему за предваритель­ным следствием и, во всяком случае, просидевшему все судебное следствие. Ничего неожиданного для него B этом вопросе нет и «хвататься наскоро за все, что попа­дет под руку», нет никаких оснований, тем более, что в случае «заслуживающих уважения оправданий подсу­димого», то есть в случае разрушения улик и доказа­тельств, подавших повод для предания суду, прокурор имеет право и даже нравственно обязан отказаться от поддержки обвинения. Заранее составленная речь неиз­бежно должна стеснять оратора, гипнотизировать его. У всякого оратора, пишущего свои речи, является рев­ниво-любовное отношение к своему труду и боязнь утра­тить из него то, что достигнуто иногда усидчивой рабо­той. Отсюда нежелание пройти молчанием какую-либо часть или место своей заготовленной речи; скажу бо­лее- отсюда стремление оставить без внимания те вы­яснившиеся в течение судебного следствия обстоятель­ства, которые трудно или невозможно подогнать к речи или втиснуть в места ее, казавшиеся такими красивыми или убедительными в чтении перед заседанием. Эта свя­занность оратора своей предшествующей работой дол­жна особенно увеличиваться, если следовать совету ав­тора, которым он - притом не шутливо - заключает свою книгу: «Прежде, чем говорить на суде, скажите вашу речь во вполне законченном виде перед «потешны­ми» присяжными. Нет нужды, чтобы их было непремен­но двенадцать; довольно трех, даже двух, не важен вы­бор; посадите перед собою вашу матушку, брата-гимна- зиста, няню или кухарку, денщика или дворника». Мне в моей долгой судебной практике приходилось слышать ораторов, которые поступали по этому рецепту. Подо­гретое блюдо, подаваемое ими суду, бывало неудачно и безвкусно; их пафос звучал деланностью, и напускное оживление давало осязательно чувствовать, что перед слушателями произносится, как затверженный урок, то, что французы называют «une improvisation soigneuse- ment ргёрагёе». Судебная речь - не публичная лекция, говорит автор. Да, не лекция, но потому-то именно ее и не следует писать вперед. Факты, выводы, примеры, кар­тины и т. д., приводимые в лекции, не могут измениться в самой аудитории: это вполне готовый, сложившийся материал, и накануне, и перед самым началом, и после лекции он остается неизменным, и потому здесь еще можно говорить еслище о написанной лекции, то во вся­ком случае о подробном ее конспекте. Да и на лекции не только форма, но и некоторые образы, эпитеты, срав­нения непредвиденно создаются у лектора под влия­нием его настроения, вызываемого составом слушате­лей, или неожиданным известием, или, наконец, присут­ствием некоторых лиц... Нужно ли говорить о тех изме­нениях, которые претерпевает первоначально сложив­шееся обвинение и самая сущность дела во время су­дебного следствия? Допрошенные свидетели забывают зачастую, о чем показывали у следователя, или совер­шенно изменяют свои показания под влиянием приня­той присяги; их показания, выхо^я из горнила перекре­стного допроса, иногда длящегося несколько часов, ка­жутся совершенно другими, приобретают резкие оттен­ки, о которых прежде и помину не было; новые свиде­тели, впервые являющиеся в суд, прнносят новую окрас­ку «обстоятельствам дела» и дают данные, совершенно изменяющие картину события, его обстановки, его по­следствий. Кроме того, прокурор, не присутствовавший на предварительном следствии, видит подсудимого ино­гда впервые,- и перед ним предстает совсем не тот че­ловек, которого он рисовал себе, готовясь к обвинению или по совету автора занимаясь писанием обвинитель­ной речи. Сам автор говорит no поводу живого сотруд­ничества оратора и других участников процесса, что ни одно большое дело не обходится без так называемых incidents d’audience. Отношение к ним или к предше­ствующим событиям со стороны свидетелей, экспертов, подсудимого и противника оратора может быть совсем неожиданным... Большие изменения может вносить экс- пертиза.Вновь вызванные сведущие лица могут иногда дать такое объяснение судебно-медицинской стороне дела, внести такое неожиданное освещение смысла тех или других явлений или признаков, что из-под заготов­ленной заранее речи будут выдвинуты все сваи, на ко­торых держалась постройка. Каждый старый судебный деятель, конечно, многократно бывал свидетелем такой «перемены декораций». Если бы действительно сущест­вовала -необходимость в предварительном письменном изложении речи, то возражения обыкновенно бывали бы бесцветны и кратки. Между тем, в судебной практике встречаются возражения, которые сильнее, ярче, дейст­вительнее первых речей. Я знал судебных ораторов, от­личавшихся особой силой именно своих возражений и даже просивших председателей не делать пред таковы­ми перерыва заседания, чтобы сразу, «упорствуя, вол­нуясь и спеша», отвечать противникам... Поэтому я, ни­когда не писавший своих речей предварительно, позво­ляю себе в качестве старого судебного деятеля сказать молодым деятелям вопреки автору «Искусства речи на суде»: не пишите речей заранее, не тратьте времени, не полагайтесь на помощь этих сочиненных в тиши кабине­та строк, медленно ложившихся на бумагу, а изучайте внимательно материал, запоминайте его, вдумывайтесь в него - и затем следуйте совету Фауста: «Говори с убеждением, слова и влияние на слушателей придут сами собою!».

K этому я прибавил бы еще одно: читайте со внима­нием книгу П. С. Пороховщикова: с ее написанных пре­красным, живым и ярким слогом поучительных страниц веет настоящей любовью к судебному делу, обращаю­щей его в призвание, а не в ремесло...

мт я еобходимо готовиться к лекции: собрать шшт я S интеРесное и важное, относящееся к те- ^0LJ ме - прямо или косвенно, составить W Я Я сжатый, по возможности, полный план 1 Я 9L и ПР°®ТИ П0 нему несколько раз.

I " ^r Еще лучше - написать речь и, тща-

цЬ^щ^^ тельно отделав ее в стилистическом от­ношении, прочитать вслух.

Письменное изложение предстоящей речи очень по­лезно начинающим лекторам и не обладающим резко выраженной способностью к свободной и спокойной речи.

План должен быть подвижным, то есть таким, чтобы его можно было сокращать без нарушения целого.

Следует одеться просто и прилично. B костюме не должно быть ничего вычурного и кричащего (резкий цвет, необыкновенный фасон); грузный, неряшливый ко­стюм производит неприятное впечатление. Это важно помнить, так как психическое действие на собравшихся начинается до речи, с момента появления лектора перед публикой.,

Перед каждым выступлением следует мысленно про­бегать план речи, так сказать, всякий раз приводить в

9. А. Ф. Кони

порядок имеющийся материал. Когда лектор сознает, что хорошо помнит все то, о чем предстоит сказать, то это придает ему бодрость, внушает уверенность и успо­каивает.

Лектору, в особенности начинающему, очень мешает боязнь слушателей, страх от сознания, что речь окажет­ся неудачной, то тягостное состояние души, которое хо­рошо знакомо каждому выступающему публично: адво­кату, певцу, музыканту и т. д. Bce это, с практикой, исчезает в значительной мере, хотя некоторое волнение, конечно, бывает всегда.

Чтобы меньше волноваться перед выступлениями, надо быть более уверенным в себе, а это может быть только при лучшей подготовке к лекции. Чем лучшевла- деешь предметом, тем меньше волнуешься. Размер вол­нения обратно пропорционален затраченному на подго­товку труду или, вернее, результату подготовки. Невиди­мый ни для кого предварительный труд-основа уве­ренности лектора. Эта уверенность тотчас же повысится во время самой речи, как только лектор почувствует (а почувствует он непременно и вскоре же), что говорит свободно, толково, производит впечатление и знает все, что еще осталось сказать.

Когда спросили Ньютона, как он открыл закон тяго­тения, великий математик ответил: «Я об этом много ду­мал». Другой великий человек - Альва Томазо Эдисон сказал, что в его изобретениях было 98 процентов «по­тения» и 2 процента «вдохновения».

Многим известно, во что обходился «перл создания» нашему Гоголю: до восьми переделок начальных редак­ций! Итак, страх лектора уменьшается подготовкой и практикой, то есть тем же трудом.

B уменьшении страха перед слушателями играют большую роль и те счастливые минуты успеха, которые, нет-нет, да и выпадают на долю не совсем плохого или только порядочного лектора.

Желательно начинать речь с обращения: «Товари­

щи». Можно построить начальную фразу и так, чтобы эти слова были в середине: «Сегодня, товарищи, вам предстоит...».

Говорить следует громко, ясно, отчетливо (дикция), немонотонно, по возможности выразительно и просто. B тоне должна быть уверенность, убежденность, сила. He должно быть учительского тона, противного и ненуж­ного - взрослым, скучного - молодежи.

Тон речи может повышаться (то, что в музыке cres­cendo) , но следует вообще менять тон - повышать и по- нцжать его в связи со смыслом и значением данной фразы и дажеотдельныхслов (логическоеударение).Гоя подчеркивает. Иногда хорошо «упасть» в тоне: с высо­кого, вдруг перейти на низкий, сделав паузу. Это «ино­гда» определяется местом в речи. ГоворишьоТолстом,- и первая фраза об его «уходе» может бытьсказана низ­ким тоном; этим сразу подчеркивается величиемоментав жизни нашего великого писателя. Точных указаний делать по этому поводу нельзя: их может подсказать чутьелек- тора, вдумчивость. Следует помнить о значении пауз между отдельными частями устной речи (то же, что абзац или красная строка в письменной). Речь не дол­жна произноситься одним махом; она должна быть речью, живым словом.

Жесты оживляют речь, но ими следует пользоваться осторожно. Выразительный жест (поднятая рука, сжа­тый кулак, резкое и быстрое движение и т. п.) должны соответствовать смыслу и значению данной фразы или отдельного слова (здесь жест действует заодно с тоном, удваивая силу речи). Слишком частые, однообразные, суетливые, резкие движения рук неприятны, приедают­ся, надоедают и раздражают.

He следует расхаживать по сцене, делать однообраз­ных движений, например, покачиваний с ноги на ногу, приседать и т. п.

Полезно всматриваться в отдельные гругшы слуша­телей (особенно в маленьких аудиториях, комнатах): слушатели смотрят на лектора, и им приятно, если лек­тор посмотрит на них. Этим привлекается внимание и завоевывается расположение к лектору. У лектора не должно быть одной какой-то точки, к которой привле­кается во все время речи его взор.

Лектор должен быть в достаточной мере освещен\ лицо говорит вместе C языком.

От лектора требуется большая выдержка и умение владеть собою при всех неблагоприятных обстоятельст­вах. Никакие отвлекающие причины не должны на него действовать (бинокли, газеты, поворачивания, шорох, плач ребенка, лай случайно забравшейся собаки). Лек­тор должен делать свое дело. Указанные мелочи (их можно насчитать с десяток), между которыми есть и действующие на самолюбие, с практикой, психически не будут оказывать влияния, к ним лектор привыкает.

B случае резкого шума - призвать ктишине и про­должать речь. Если перед началом речи можно предпо­ложить, что будет шумно, если видно, что публика нерв­ная, самую речь начать с призыва к тишине, а в этот призыв полезно включить одну-две фразы завлекающе­го характера.

Избегать шаблона речи, он особенно опасен в нача­ле и в конце. Публика подмечает все, и шаблон может быть поводом к какой-нибудь неожиданной выходке, на­пример, шаблонно начатую лектором фразу закончит кто-нибудь в рядах и опередит лектора. Шаблон - со­вершенно недопустимое зло во всяком творчестве.

He применять в речи одних и тех же выражений, да­же одних и тех же слов на близком расстоянии. Флобер и Мопассан советовали не ставить в тексте одинаковых слов ближе, чем на 200 строк.

Форма речи - простая, понятная. Иностранный эле­мент допустим, но его следует тотчас же объяснить, а объяснение должно быть кратким, начеканенным; оно не должно задерживать надолго движение речи. Лучше не допускать трудно понимаемых ироний, аллегорий и т. п.; все это не усваивается неразвитыми умами, про­падает зря, хорошо действует простое наглядное срав­нение, параллель, выразительный эпитет.

Лирика допустима, но ее должно быть мало (тем она цен-нее). Лирика должна быть искренней, какивсяречь вообще. Bce же или почти все должно быть в форме и содержании речи,- вот почему предварительная под­готовка и выработка плана так важны и необходимы.

Элемент трогательного, жалостливого может быть в речи, но чтобы «трогательное» действительно «трогало» .сердце, надо о трогательном говорить спокойно, холод­но, бесстрастно: ни голос не должен дрожать, ни слеза слышаться, не должно быть никакого внешнего притока трогательности, от этого получается контрастный фон: черные линии сливаются с черным фоном, а на белом выступают резко. Так и с трогательным. Например, чи­тать сцены казни Остапа надо протокольно, сухо, хо­лодно, стальным крепким голосом и изменить его там, где нельзя уже не изменить: описание страданий каза­ков и Остапа и возглас его: «Батько! Слышишь ли ты все это?!».

Чтобы лекция имела успех, надо: 1) завоевать вни­мание слушателей и 2) удержать внимание до конца речи.

Привлечь (завоевать) внимание слушателей - пер­вый ответственный момент в речи лектора - самоетруд- ное дело. Внимание всех вообще (ребенка, невежды, интеллигента и даже ученого) возбуждается простым интересным (иінтересующим) и близким к тому, что на­верно переживал или испытал каждый. Значит, первые слова лектора должны быть чрезвычайно просты, до­ступны, понятны и интересны (должны отвлечь, заце­пить внимание)-. Этих зацепляющих «крючков» - вступ­лений может быть очень много: что-нибудь из жизни,

что-нибудь неожиданное, какой-нибудь парадокс, какая- нибудь странность, как будто не идущая ни к жесту, ни к делу (но на самом-то деле связанная со всею речью), неожиданный и неглупый вопрос и т. п. Большинство лю­дей занято пустой болтовней или легкими мыслями. Сво­ротить их внимание в свою сторону всегда можно.

Чтобы открыть (найти) такое начало, надо думать, взвесить всю речь и сообразить, какое из указанных вы­ше начал и однородных с нцми, здесь не помеченных, может подходить и быть в тесной связи хоть какой-ни­будь стороной с речью. Эта работа целиком творческая.

Пример первый. Надо говорить о Калигуле,рим- ском императоре. Если лектор начнет с того, что Кали­гула был сыном Германика и Агрипины, что родился в таком-то году, унаследовал такие-то черты характера, так-то и там-то жил и воспитывался, то... внимание вряд ли будет зацеплено. Почему? Потому чтовэтих сведе­ниях нет ничего необычного и, пожалуй, интересного для того, чтобы завоевать внимание. Давать этот материал все равно придется, но не сразу надо давать его, а толь­ко тогда, когда привлечено уже внимание присутст­вующих, когда оно из рассеянного станет сосредоточен­ным. Стоять можно на подготовленной почве, а не на первой попавшейся случайной. Это - закон. Первыесло- ва и имеют эту цель: привести собравшихся в состояние внимания. Первые слова должны быть совершенно про­стыми (полезно избегать в этом моменте сложных пред­ложений, хороши простые предложения). Можно начать так: «В детстве я любил читать сказки. И из всех ска­зок на меня особенно сильно влияла одна (пауза): сказ­ка о людоеде, пожирателе детей. Мне, маленькому, было крайне жалко тех ребят, которых великан-людоед резал, как поросят, огромным ножом и бросал в большой ды­мящийся котел. Я боялся этого людоеда, и когда темне­ло в жомнате, думал, как бы не попасться к нему на обед. Когда же я вырос и кое-что узнал, то...» далее сле­дуют переходные £лова (очень важные) к Калигуле и затем речь по существу. Скажут: причем тут людоед? A при том, что людоед - в сказке и Калигула - в жиз­ни- братья по жестокости.

Разумеется, если лектор не выдвинет в речи о Кали­гуле его жестокости, то не нужен и людоед. Тогда надо будет взять другое для завоевания внимания. Ориги­нальность начала интригует, привлекает, располагаетко всему остальному; напротив того, обыкновенное начало принимается вяло, на него нехотя (значит неполно) реа­гируют, оно заранее определяет ценность всего после­дующего.

Пример второй. Надо говорить о Ломоносове. Bo вступлении можно нарисовать (кратко - непременно кратко, но сильно!) картину бегства в Москву мальчи- ка-ребенка, а потом: прошло много лет. B Петербурге,в одном из старинных домов времен Петра Великого, в кабинете, уставленном физическими приборами и зава­ленном книгами, чертежами и рукописями, стоял у сто­ла человек в белом парике и придворном мундиреМ объяснял Екатерине II новые опыты по электричеству. Человек этот был тот самый мальчик, который когда-то бежал из родного дома темною ночью.

Здесь действует на внимание простое начало, как будто не относящееся к Ломоносову, и резкий контраст двух картин.

Пример третий. Надо говорить о законе всемир­ного тяготения. Принимая во внимание все предшество­вавшее о вступлении, о первых словах лектора для за­воевания внимания, и эту лекцию можно было бы на­чать так. «В рождественскую ночь 1642 года, в Англии, в семье фермера средней руки была большая сумятица. Родился мальчик такой маленький, что его можно было выкупать в пивной кружке». Дальше несколько слов о жизни и учении этого мальчика, о студенческих годах, об избрании в члены королевского общества и, наконец, имя самого Ньютона. После этого можно приступить к изложению сущности закона всемирного тяготения. Роль этой «пивной кружки» - только в привлечении внима­ния. A откуда о ней узнать? Надо читать, готовиться, взять биографию Ньютона...

Как привлечь внимание и через это подействовать на волю, превосходно пояснено в рассказе А. П. Чехова «Дома» (прием тот же, что и здесь).

Начало должно быть ѳ соответствии с аудиторией, знание ее необходимо. Например, начало лекции о Ло­моносове не подошло бы к аудитории интеллигентной, так как с первых же слов все догадались бы, что речь идет именно о Ломоносове, и оригинальность начала превратилась бы в жалкую искусственность.

Вторая задача лектора - удержать внимание ауди­тории. Раз внимание возбуждено вступлением, надо хра­нить его, иначе перестанут слушать, начнется движение и, наконец, появится та «смесь» тягостных признаков равнодушия к словам лектора, которая убивает всякое желание продолжать речь.

Удержать и даже увеличить внимание можно:

1) краткостью,

2J быстрым движением речи,

3) краткими освежающими отступлениями.

Краткость речи состоит не только в краткости вре­мени, в течение которого она произносится. Лекция мо­жет идти целый час и все-таки быть краткой; она же при 10 минутах может казаться длинной, утомитель­ной.

Краткость - отсутствие всего лишнего, не относяще­гося к содержанию, всего того водянистого и засоряю­щего, чем обычно грешат речи. Надо избегать лишнего: оно расхолаживает и ведет к потере внимания слушате­лей. Чтобы из мрамора сделать лицо, надо удалить из него все то, что не есть лицо (мнение А. П. Чехова). Так и лектор ни под каким видом не должен допускать в своей речи ничего из того, что разжижает речь, что делает ее «предлинновенной», что нарушает второе тре­бование: быстрое движение речи вперед. Речь должна быть экономной, упругой. Нельзя рассуждать так: ниче­го, я оставлю это слово, это предложение, этот образ, хотя они и не особенно важны. Bce неважное - выбра­сывать, тогда и получится краткость, о которой тот же Чехов сказал: «Краткость - сестра таланта». Нужно

делать так, чтобы слов было относительно немного, амыслей, чувств, эмоций - много. Тогда речь краткая, тогда она уподобляется вкусному вину, которого доста­точно рюмки, чтобы почувствовать себя приятно опья­ненным, тогда она исполнит завет Майкова: словам тес­но, а мыслям просторно.

Быстрое движение речи обязывает лектора не задер­живать внимания в подходах к новым частям (новым вопросам - моментам) речи. Например, что приходится слышать: «Что же касается до юмора Чехова, юмора крайне своеобразного, то о нем можно сказать следую­щее...». Вместо этих нестоящих слов надо сказать: «Юмор Чехова отличается удивительной мягкостью и гуманностью». Потом - закрепление примерами. Крат­кие освежающие отступления нужны в большой (ска­жем, часовой) речи, когда есть полное основание пред­полагать, что внимание слушателей могло утомиться. Утомленное внимание - невнимание. Отступления дол­жны быть легкими, даже комического характера, и в то же время стоять в связи с содержанием данного места речи. B маленькой речи можно обойтись и без отступ­лений: внимание может сохраниться хорошими качест­вами самой речи.

Конец речи должен закруглить ее, то есть связать с началом. Например, в конце речи о Ломоносове (см. выше) можно сказать: «Итак, мы видели Ломоносова мальчиком-рыбаком и академиком. Где причина такой чудесной судьбы? Причина- только в жажде знаний, в богатырском труде и умноженном таланте, отпущен­ном ему природой. Bce это вознесло бедного сына ры­бака и прославило его имя».

Разумеется, такой конец не для всех речей обязате­лен. Конец - разрешение всей речи (как в музыке по­следний аккорд - разрешение предыдущего; кто имеет музыкальное чутье - тот всегда может сказать, не зная пьесы, судя только по аккорду, что пьеса кончилась); конец должен быть таким, чтобы слушатели почувство­вали (не только в тоне лектора, это обязательно), что дальше говорить нечего.

Для успеха речи важно течение мысли лектора. Если мысль скачет с предмета на предмет, перебрасывается, если главное постоянно прерывается, то такую речь поч­ти невозможно слушать. Надо построить план так, что­бы вторая мысль вытекала из первой, третья из второй, и т. д., или чтобы был естественный переход от одного к другому.

Пример: черты характера Калигулы - жестокость, разврат, самомнение, расточительность. Если в рассказ о жестокости поместить черту расточительности (мысль перескочила!), а в рассказ о разврате - черту самомне­ния (мысль опять перескочила!), то получится отсутст­вие логического течения мысли. Это совершенно недо­пустимо. Средство против такого недостатка - обду­манный план и его точное исполнение. Естественное те­чение мысли доставляет, кроме умственного, глубокое эстетическоегшаслаждение. Об этом говорил и Пушкии.

Течение мысли подобно синему столбику термометра, а отступления - черточкам, указывающим целое число градусов, но только не в такой равномерной последова­тельности.

Лучшие речи просты, ясны, понятны и полны глубо­кого смысла. При недостатке собственной «глубокой мысли» дозволительно пользоваться мудростью мудрых, соблюдая меру и в этом, чтобы не потерять своего лица между лермоінтовыми, толстыми, диккенсами...